Кирпич        14.03.2024   

Ахматова про любовь на расстоянии. Анна Ахматова стихи про любовь

5 марта 1966 года в городе Домодедово Московской области скончалась великая русская поэтесса Анна Ахматова . Благодаря своим произведениям, стихам и поэмам писательница по праву считается одной из наиболее значимых фигур русской литературы XX века. Судьба Ахматовой была трагична: ее первый супруг, поэт Николай Гумилев, был расстрелян, третий муж, критик Николай Пунин, был арестован и погиб в лагере, а единственный сын, Лев Гумилев, провел в местах заключения более десяти лет. Творчество поэтессы многие годы подвергалось литературной цензуре, замалчиванию и травле, а многие произведения Ахматовой были опубликованы лишь спустя десятилетия после ее смерти. В материале рубрики «Кумиры прошлого» мы расскажем о тяжелой судьбе, жизни и любви Анны Ахматовой.

Однажды Ахматовой в поезде захотелось курить. Нашарила в сумке какую-то дохлую папироску, но спичек не было. Вышла на площадку, где зверски матерились мальчишки-красноармейцы. У них тоже не нашлось огонька, и тогда она изловчилась прикурить от одной из красных, жирных искр, которые сыпались с паровоза. Парни пришли в восторг: эта не пропадет!..

А может быть, лучше танцевать?

На вокзале пахло гарью и тревогой. С самой Пасхи дождик не кропил землю. По болотам вокруг Санкт-Петербурга горел торф. Старые люди сразу сказали, что это не к добру. И напророчили - 19 июля 1914 года началась война. Ее-то и обсуждали за обедом в буфете царскосельского вокзала трое поэтов - Блок, Ахматова и Гумилев.

Когда Блок ушел, улыбнувшись на прощание своей мертвой и сухой улыбкой, Гумилев воскликнул: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев!» Сам себя к соловьям Николай Гумилев не причислял. Он уже записался добровольцем на фронт, и Анна грустно поглядывала на отвороты его солдатской шинели. Они встретились впервые десятью годами раньше, в Царском Селе.

У пятнадцатилетней Анечки были длинные и прямые, как водоросли, темные волосы, хрупкая стройная фигурка и светлые глаза, которые меняли цвет: кому-то они казались серыми, а кому-то голубыми или зелеными. Гимназист Коля Гумилев не знал еще ее имени, но полюбил на всю жизнь. Чуть позже, накануне Рождества, в сочельник, они встретились в Петербурге возле Гостиного Двора и познакомились.

Два начинающих поэта… Но Коля слушал ее стихи вполуха. Да разве кто-нибудь полюбил хоть одну женщину за стихи?.. «Ты такая гибкая, - говорил Анне Гумилев. - Может быть, ты бы лучше танцевала?» Аня с положения «стоя» могла выгнуться так, что доставала спокойно головой до пяток. Позже ей завидовали балерины Мариинского театра. Близ Херсонеса, куда родители возили ее отдыхать на лето, рыбаки прозвали Анну «дикой девочкой»: она прыгала в море в платье на голое тело и уплывала вдаль часа на два.

А ведь у барышень того времени было заведено войти в воду в плотном купальном костюме, резиновых туфельках и особой шапочке, повизгивая, плеснуть на себя пару раз и вылезти из воды. Гумилев так и не узнал, почему долгих семь лет она ему отказывала. Просто Анна безнадежно влюбилась в петербургского студента Владимира Голенищева-Кутузова.

Сюжета в любви не просматривается. Трагедия заключалась в том, что студент не обращал на высокого худенького подростка ровно никакого внимания. Она бесилась, отчаивалась, падала в обмороки, проливала слезы. И даже пыталась повеситься на гвозде - гвоздь, к счастью, выпал из известковой стенки. Впрочем, были и иные причины этому подростковому отчаянию: в семье у Анны было неладно.

Отец, Андрей Антонович Горенко, настоящий красавец и любимец женщин, тратил безрассудно деньги, открыто изменял матери, пропадал из дома, пока, наконец, не оставил семью совсем. Мать, Инна Эразмовна, беззащитная женщина с прозрачными глазами, и без того хлебнула горя: трое из шести ее детей умерли от туберкулеза.

С некоторых пор Инна Эразмовна существовала как во сне и могла при переезде сунуть пакет с процентными бумагами на несколько десятков тысяч рублей в детскую ванночку позади воза. Семья жила безалаберно, гувернантки творили в доме что хотели.

В одиннадцать лет Анна, вообразив себя поэтом, попробовала набросать свою биографию в материнской хозяйственной тетрадке. Отец, узнав о стихах, обозвал дочь декаденткой и потребовал: «Не смей позорить мою фамилию!» Маленькая декадентка Аня послушалась и… стала подписываться под стихами фамилией прабабки из рода татарских князей - Ахматова.

Она видела мистический смысл в одной своей детской находке: гуляя с няней по аллее благоуханного, утопавшего в зелени Царского Села, она увидела в траве булавку в виде лиры. Маленькая Аня была уверена: эту булавку обронил бродивший по этим аллеям около века назад смуглый отрок.

Пушкин и Ахматова - тема отдельная. Однажды, году этак в сороковом, Пушкин приснился ее подруге Фаине Раневской. Раневская позвонила Ахматовой. Анна, побледнев от волнения, коротко выдохнула: «Немедленно еду, - и добавила с завистью: - Какая вы счастливая!

Мне Он никогда не снился». Ахматова не скрывала, что терпеть не может Наталью Гончарову; похоже, она ревновала. При разговоре о Пушкине Анна Андреевна становилась воздушной, неземной. У ее друзей и поклонников, которыми эта одинокая женщина всегда была окружена, сложилось впечатление, что любила она только Александра Сергеевича и никого больше. Про гвоздь, Голенищева-Кутузова и обмороки мало кто знал…

Та юношеская несчастная любовь спалила дотла нервную и обморочную девицу. С тех пор Ахматова утратила способность страстно увлекаться (оставив за собой умение страстно увлекать), зато научилась любить ровно и спокойно и к каждому из многочисленных своих мужчин относилась так, будто уже прожила с ним в супружестве десятки лет - все понимая, все прощая.

Лондонская мумия

Гумилев все-таки добился ее согласия: 12 апреля 1910 года они обвенчались под сводами маленькой церкви под Киевом. Жить поехали в исконный родительский дом Гумилева, в Слепнево. Здесь, пожалуй, меньше, чем где-либо, Анна чувствовала себя дома. Узкий диван в ее комнате был таким твердым, что Ахматова ночью просыпалась и долго сидела, чтобы отдохнуть от аскетического ложа.

Впрочем, ничего не делала, чтобы переменить постель, - словно знала, что она здесь недолго задержится. Вежливая, одинокая, неприступная, она не могла не раздражать свекровь… Та называла Анну в глаза египетской плясуньей и за глаза - знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье.

Анна и сама верила, что ее присутствие накликает беду. Она с опаской относилась к своим способностям толковать сновидения, видеть людей насквозь. Она и бровью не повела, когда влюбленный муж, который столько лет ее добивался, через пять месяцев после свадьбы укатил в Африку в поисках приключений. Какие же они были разные!

Она созерцала, он действовал. Она терпеть не могла экзотики и выходила в другую комнату, когда он заводил разговоры о своих путешествиях по Абиссинии, об охоте на тигров. Привыкшая писать и читать по ночам, Анна спускалась к завтраку позже всех - в неизменном малахитовом ожерелье и белом чепчике из тонких кружев, будто гостья, - и для нее приходилось по новой раздувать угли для самовара.

Жаворонок-Гумилев, спозаранку прилежно работавший, укорял ее: «Белый день занялся над столицей. / Сладко спит молодая жена, / Только труженик муж бледнолицый / Не ложится, ему не до сна...» Ахматова обезоруживала его строчками того же Некрасова, любимого обоими с детства: «На красной подушке / Первой степени Анна лежит». Нет, не все у них было плохо… Но от своей несравненной Анны Гумилев во второй раз умчался в Африку.

На бесплатной скамейке

А она - в Париж.

Как вы проникли в дом? У вас же нет ключа!

Я бросала розы в окно.

Не может быть! Они так красиво лежали!

Такие диалоги вел в Париже одиннадцатого года двадцатишестилетний Амедео Модильяни с двадцатидвухлетней Анной Ахматовой. Он подарил Анне шестнадцать ее портретов (уцелел лишь один рисунок - другие погибли в Царском Селе в первые годы революции). В дождик они ходили по городу под огромным очень старым черным зонтом. Моди был никому не известен и отчаянно беден.

Они читали друг другу Бодлера и Верлена, сидя на бесплатной скамейке Люксембургского сада, а не на платных стульях, как было принято. Над Эйфелевой башней кружили похожие на этажерки первые аэропланы. Когда Амедео познакомился с одним авиатором, то был разочарован: «Они же просто спортсмены…» «А чего вы ожидали?» - пожимала плечами Ахматова, которая всегда все знала наперед и ничему не удивлялась.

Амедео поражало в ней свойство угадывать мысли, видеть чужие сны, предсказывать разные мелочи. Он все повторял: «Oh communique!» (О передача мыслей!) - и жалел, что не может понимать ее русских стихов. Был ли влюблен Модильяни? Скорее да, чем нет. А Ахматова? Скорее очарована, чем действительно влюблена. Она переживала пору своего женского триумфа. На парижских улицах на нее все заглядывались, мужчины вслух выражали свое восхищение, а женщины с завистью провожали глазами.

Русская ходила в белом платье и широкополой соломенной шляпе с большим белым страусовым пером. Перо привез из Абиссинии Гумилев. В Петербурге поговаривали, что он привез заодно и чернокожую принцессу. Заморской наложницы не обнаружилось, а вот домашних увлечений - сколько угодно.

К примеру, его собственная племянница Машенька Кузьмина-Караваева. Анну известие об этом не поразило - она словно знала наперед, что будет именно так, и загодя приготовила месть. Вернувшись из Парижа домой, Анна нарочно вложила пачку с письмами Модильяни в том стихов Теофиля Готье и подсунула книжку мужу. Они были квиты и великодушно простили друг друга.

Как их замолчать заставить?

Вот чего Николай совсем не хотел принимать - так это ее стихов. Он по-прежнему считал их слабыми, советовал писать короче и недоумевал, отчего на литературных вечерах в Петербурге молодежь беснуется, увидев Ахматову. Два тоненьких сборника, «Вечер» и «Четки», сделали чудо. Слава налетела внезапно, как смерч, но не сбила с ног эту странную женщину.

И внешне, и внутренне Ахматова осталась невозмутимой. «Я женщин научила говорить. Но, Боже, как их замолчать заставить!» - шутила она. Анне по душе богемная жизнь. А цвет петербургской богемы собирается каждый вечер в «Бродячей собаке», где танцует Тамара Карсавина, тоскует мрачный Блок, льется вино и до утра ведутся разговоры о Провидении, о поэзии, о странностях русского эроса.

Там произносятся «ночные» слова, которые утром никто не повторит, там перекрещиваются взоры и завязываются любовные драмы. Исступленные, горькие, надменные, они не умеют быть просто счастливыми: им надо тиранить друг друга, поить допьяна печалью, изменять и без конца искать перемен.

К Анне мужчины слетаются как мотыльки. «Бывало, человек, только что ей представленный, тут же объяснялся ей в любви», - вспоминает современник. Один несчастный молоденький офицер, Михаил Линдеберг, из-за нее застрелился. Да и другим Ахматова принесла очень нелегкую, как беду, любовь.

По утрам от графа Валентина Зубова ей приносят розы - томные, ласковые, на длинных подрагивающих стеблях. Граф - по-настоящему богатый поклонник. В его роскошном черно-мраморном дворце расхаживают лакеи в камзолах и белых чулках, разносят шерри-бренди, чай, сладости. В Зеленом зале с малахитовым камином Валентин Платонович устраивает концерты.

Анна Андреевна любит сидеть перед этим камином на белой медвежьей шкуре в струящемся платье лилового шелка. Граф целыми вечерами не сводит с нее глаз. Когда она выходит читать стихи, он бледнеет и замирает на месте. И все же Ахматова оставляет Зубова - ради Николая Недоброво, которого вскоре меняет на Бориса Анрепа.

Величественной Ахматовой, которую сравнивают с античной героиней, на самом деле еще только двадцать шесть лет, она, как девчонка, верит в принцев. И нередко нарушает седьмую заповедь. О да, ей есть в чем себя упрекнуть!

Гумилев, разумеется, тоже не без греха. У него хор возлюбленных из числа учениц, одна даже родила ему ребенка. Продолжая сохранять брак и дружбу, Ахматова с Гумилевым наносят друг другу удар за ударом. Впрочем, Анне совершенно некогда всерьез страдать от неверности мужа. Она уже давно называет Николая Степановича другом и братом. Но Гумилев думает иначе. «Аня, ты не любишь и не хочешь понять этого», - пишет он, безнадежно влюбленный, несмотря на все свои романы, в собственную жену.

Удивительно, как эти двое умудрились произвести на свет сына. Рождение Гумильвенка, как окрестили младенца друзья, не произвело на супругов видимого впечатления. Оба они затратили больше времени на написание стихов в честь этого события, чем на возню с дитятей. Зато свекровь Анна Ивановна помягчела к невестке и все ей простила за внука. Маленький Левушка прочно оседает на руках счастливой бабушки. И уж, конечно, скрепить брак двух поэтов не может - Ахматова и Гумилев все-таки разводятся вскоре после возвращения Николая с мировой войны.

В сентябре 1921 года девятилетнему Леве Гумилеву школьники постановили не выдавать учебников. Просто потому, что 25 августа его отец был расстрелян по обвинению в причастности к белогвардейскому заговору. Последнее, что написал поэт, было: «Я сам над собой насмеялся / И сам я себя обманул, / Когда мог подумать, что в мире / Есть что-нибудь, кроме тебя». Нетрудно догадаться, кого Гумилев имел в виду.

Пунические войны

За две недели до расстрела Гумилева умер голодающий Блок. Кончилась эра эстетства, любовных метаморфоз и тонкой мистической поэзии. Карнавальные маски, желтые кофты, ананасы в шампанском - все кануло. Россия больше не сходила с ума от стихов, у ее жителей появились более серьезные проблемы - как выжить.

Королеву Серебряного века видят на улице продающей мешок селедки, которую выдал в качестве пайка Союз писателей. Анна Андреевна стоит от мешка поодаль, делая вид, что селедка не имеет к ней никакого отношения. На литературные вечера она не ходит с тех пор, как по рассеянности выронила из муфты свою лаковую лодочку - новых туфель ей не достать. К слову, в эти дни Буревестник революции живет в отличном особняке и скупает по дешевке у голодных и еще недострелянных русских аристократов фамильные камешки.

После развода с Гумилевым Анна Андреевна скиталась по знакомым, пока ее не приютил в служебной квартире Мраморного дворца востоковед Вольдемар Шилейко. Он вырезал из лоскутков бумаги бабочек и зверюшек, и они разлетались вокруг него цветным дождем, виртуозно переводил с аккадского языка, был великолепно образован. И при этом капризен, вздорен, язвителен и груб, что Ахматова почему-то стойко терпела, считая, что новый ее муж немного не в себе. Отношения их поражали окружающих.

Я выучила французский по слуху, на уроках старшего брата с сестрой, - говорила Ахматова.

Если б собаку учили столько, сколько тебя, она давно бы стала директором цирка! - отзывался Шилейко.

Чего они все от нее хотели? Она была чрезвычайно умна, что как будто бы не обязательно для поэтессы, и очень добра, что уж вовсе не обязательно для красивой женщины. Но даже если б она захотела, не смогла бы соответствовать всем этим образам, которые каждый из ее мужей и возлюбленных пытался вылепить.

Гумилев, уезжая в Африку, просил, чтобы она ждала его, не выходя из дома, затворницей. Бориса Анрепа раздражало ее христианство: «Она была бы Сафо, если бы не ее православная изнеможенность». Шилейко рвал и бросал в печку ее рукописи, растапливал ими самовар. Три года Анна Андреевна покорно колола дрова, потому что у Шилейко был ишиас. Когда же она сочла, что муж исцелился, просто покинула его.

И протянула с удовлетворенным вздохом: «Развод… Какое же приятное чувство!» Только вот очень скоро ее принялся «обуздывать» новый поработитель - ничуть не лучше прежних. Заместитель наркома просвещения Луначарского, комиссар Русского музея и Эрмитажа, Николай Пунин был давно влюблен в Анну и, когда она снова осталась без крыши над головой, сделал ей предложение.

Королева опять попала во дворец. Точнее - в проходную комнатку во флигеле Шереметевского дворца, так называемого Фонтанного дома, многократно описанного в ее стихах. Ахматовой и Пунину пришлось жить вместе с его бывшей женой Анной Евгеньевной и дочкой Ирой. Анна Андреевна сдавала ежемесячно в общий котел «кормовые» деньги. Вторую половину своих жалких доходов, оставив лишь на папиросы и на трамвай, отсылала на воспитание сына свекрови в Бежецк. Жили странно. «У меня всегда так», - кратко объясняла Ахматова.

На людях Пунин делал вид, что их с ней ничего не связывает. Когда к Анне Андреевне приходил кто-то из знакомых, Николай Николаевич, искусствовед и блестяще образованный человек, даже не здоровался с гостем, читал газету, как будто бы никого не видел. С Анной они были неизменно на «вы».

Когда же Ахматова делала попытки покинуть эту нелепую жизнь, Пунин валялся в ногах и говорил, что жить без нее не может, а если он не будет жить и получать зарплату, погибнет вся семья. Наконец-то (к великой ревности сына Левы) в ней проснулась материнская нежность: она возится с дочерью Пунина. Пунин же демонстративно не замечает Леву, которому при приезде из Бежецка достается для ночевки нетопленый коридор.

«Жить в квартире Пуниных было скверно... Мама уделяла мне внимание только для того, чтобы заниматься со мной французским языком. Но при ее антипедагогических способностях я очень трудно это воспринимал», - не забыл обид уже немолодой Лев Николаевич.

Последней любовью Ахматовой стал врач-патологоанатом Гаршин (племянник писателя). Они должны были пожениться, но в последний момент жених отказался от невесты. Накануне ему приснилась покойная жена, которая умоляла: «Не бери в дом эту колдунью!»

Как жарили соловьев

Так и осталась Ахматова без семьи и без дома. Она так привыкла скитаться, что всюду легко вписывалась в пейзаж. И со смехом рассказывала, что в 1941 году, в первую же неделю эвакуации в Ташкент, к ней на улице подошел азиат с осликом и спросил дорогу. В доме ленинградского коллекционера Рыбакова за роскошным столом, заставленным деликатесами, где суп разливали «не то в старый сакс, не то в старый севр», среди парадно-элегантных гостей Ахматова сидела в стареньком черном шелковом халате с вышитыми драконами - шелк кое-где заметно посекся и пополз.

Охотники предоставить кров этой великой женщине находились даже тогда, когда это сделалось по-настоящему опасно. Внезапно посреди разговора за столом Ахматова умолкала и, показав глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш, потом громко произносила что-нибудь светское: «Хотите чаю?» Исписывала клочок быстрым почерком и протягивала собеседнику. Тот прочитывал стихи, быстро запоминал и возвращал. «Нынче ранняя осень», - говорила Ахматова, сжигая бумажный клочок над пепельницей. Она писала теперь не о странностях любви, а о расстрелянном муже, об арестованном сыне, о тюремных очередях…

Наукой быть матерью арестанта Ахматова овладела быстро. Вот эта ноша была по ней - не то что возня с младенцем и нудный труд наставницы. Семнадцать месяцев Ахматова провела в тюремных очередях, «трехсотая, с передачею» стояла под Крестами. Однажды, поднимаясь по лестнице, заметила, что ни одна женщина не смотрит в большое зеркало на стене - амальгама отражала лишь строгие и чистые женские профили. Тогда вдруг растаяло чувство одиночества, мучившее ее с детства: «Я была не одна, а вместе со своей страной, выстроившейся в одну большую тюремную очередь».

Саму Анну Андреевну почему-то не трогали еще лет десять. И только в августе 1946 года пробил роковой час. «Что же теперь делать?» - спросил Ахматову случайно встреченный на улице Михаил Зощенко . Вид у него был совершенно убитый. «Наверное, опять личные неприятности», - решила она и наговорила нервному Мише утешительных слов. Через несколько дней в случайной газете, в которую была завернута рыба, она прочла грозное Постановление ЦК, в котором Зощенко был назван литературным хулиганом, а она сама - литературной блудницей.

«До убожества ограничен диапазон ее поэзии, - вбивал слова как гвозди Жданов на собрании ленинградских писателей в Смольном, - поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и молельней!» Перепуганные насмерть писатели послушно исключили Ахматову из своего профессионального союза. И потом мучились без сна, не зная, поздороваться ли завтра с Анной Андреевной или сделать вид, что они не знакомы. А наша героиня в то время пребывала в блаженном неведении. Как это в ее стиле!

Зощенко знаменитое Постановление растоптало и буквально убило. Ахматова по обыкновению выжила. Только пожимала плечами: «Зачем великой стране надо пройти танками по грудной клетке одной больной старухи?»

«Стара собака стала»

С годами Ахматова сильно располнела. «Стара собака стала», - усмехалась на себя. И все же мужчины по-прежнему теряли от нее голову. Однажды к Анне Андреевне явился полуграмотный циркач-канатоходец и взмолился: «Или усыновите, или выходите за меня замуж!» Она не могла больше блистать точеной шеей и тонким станом - так стала блистать мрачноватым остроумием.

Рассуждая с одним американским профессором о русском духе, который якобы хорошо понимал Достоевский, Ахматова заметила: «Федор Михайлович считал, что, если человек совершил убийство, как Раскольников, он должен раскаиваться. А двадцатый век показал, что можно убить сотни ни в чем не виноватых людей и вечером пойти в театр».

Когда вождь умер, долгий морок рассеялся. 15 апреля 1956 года, в день рождения Николая Степановича Гумилева, с каторги вернулся Лев. У этого изгоя из изгоев не было шансов остаться на свободе, мало шансов выжить и еще меньше - стать знаменитостью мирового масштаба. Но Лев Николаевич сделался блистательным историком, опровергнув мнение о том, что на детях природа отдыхает. Между тем характер у него был не из легких…

Он обвинял Анну Андреевну во всех своих бедах. И особенно в том, что она не увезла его за границу, пока это было возможно. Не мог простить ни своего детства, ни холодного коридора в пунинской квартире, ни ее материнской, как ему казалось, холодности. Бывало, катался по полу, припадочно визжал, как блажной.

Его здоровье, в том числе и психическое, было основательно подорвано зоной. Когда политзаключенные только-только стали возвращаться, Ахматова сказала: «Теперь две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили».

А сама кротко поздоровалась с критиком, сделавшим карьеру на ее травле. На вопрос «Зачем?» ответила: «Когда вам будет столько лет, сколько мне, и у вас будет дырявое сердце, тогда вы поймете, что всегда лучше поздороваться, чем наоборот!» Поэт Иосиф Бродский называл ее странствующей бесприютной государыней.

Но в последние годы Ахматова наконец обрела собственный дом - кто-то в ленинградском Литфонде усовестился, и ей выделили дачку в Комарово. Она называла это жилище будкой. Там был коридор, крылечко, веранда и одна комната.

Ахматова спала на лежаке с матрасом, вместо одной ножки были подложены кирпичи. Еще стоял столик, сделанный из бывшей двери. Висел рисунок Модильяни и икона, принадлежавшая Гумилеву.

В глубокой старости первый муж приснился Ахматовой. Он шел по Царскому Селу, а она ему навстречу. И Гумилев протянул ей белый носовой платок, чтобы вытирать слезы. Потом они, одетые в какие-то лохмотья, бродили по переулку в темноте. Они были бездомными, нищими, одинокими. И все же счастливыми - такими, какими редко бывали наяву.

А ты думал — я тоже такая…

А ты думал — я тоже такая,
Что можно забыть меня,
И что брошусь, моля и рыдая,
Под копыта гнедого коня.

Или стану просить у знахарок
В наговорной воде корешок
И пришлю тебе странный подарок —
Мой заветный душистый платок.

Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом

Окаянной души не коснусь,
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь,
И ночей наших пламенным чадом —
Я к тебе никогда не вернусь.

Двадцать первое, ночь, понедельник.

Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.

И от лености или от скуки
Все поверили, так и живут:
Ждут свиданий, бояться разлуки
И любовные песни поют.

Но иным открывается тайна,
И почиет на них тишина…
Я на это наткнулась случайно
И с тех пор все как будто больна.

Сжала руки под тёмной вуалью…

Сжала руки под тёмной вуалью…
"Отчего ты сегодня бледна?" —
От того, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.

Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.

Задыхаясь, я крикнула: "Шутка
Всё, что было. Уйдёшь, я умру".
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: "Не стой на ветру".

Было душно…

Было душно от жгучего света,
А взгляды его - как лучи.
Я только вздрогнула: этот
Может меня приручить.
Наклонился - он что-то скажет…
От лица отхлынула кровь.
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь.

Не любишь, не хочешь смотреть?
О, как ты красив, проклятый!
И я не могу взлететь,
А с детства была крылатой.
Мне очи застил туман,
Сливаются вещи и лица,
И только красный тюльпан,
Тюльпан у тебя в петлице.

Как велит простая учтивость,
Подошел ко мне, улыбнулся,
Полуласково, полулениво
Поцелуем руки коснулся -
И загадочных, древних ликов
На меня поглядели очи…

Десять лет замираний и криков,
Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его - напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто и ясно.

Я улыбаться перестала

Я улыбаться перестала,
Морозный ветер губы студит,
Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.
И эту песню я невольно
Отдам за смех и поруганье,
Затем, что нестерпимо больно
Душе любовное молчанье.

Я не любви Твоей прошу .

Я не любви Твоей прошу.
Она теперь в надежном месте…
Поверь,что я Твоей невесте
Ревнивых писем не пишу.

А этим дурочкам нужней
Сознанье полное победы,
Чем дружбы светлые беседы
И память первых нежных дней…

Когда же счастия гроши
Ты проживешь с подругой милой,
И для пресыщенной души
Все сразу станет так постыло —

В мою торжественную ночь
Не приходи. Тебя не знаю.
И чем могла б Тебе помочь?
От счастья я не исцеляю.

Вечером

Звенела музыка в саду
Таким невыразимым горем.
Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.

Он мне сказал: "Я верный друг!"
И моего коснулся платья…
Как не похожи на объятья
Прикосновенья этих рук.

Так гладят кошек или птиц,
Так на наездниц смотрят стройных…
Лишь смех в глазах его спокойных
Под легким золотом ресниц.

Есть в близости людей заветная черта

Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти,—
Пусть в жуткой тишине сливаются уста,
И сердце рвется от любви на части.

И дружба здесь бессильна, и года
Высокого и огненного счастья,
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.

Стремящиеся к ней безумны, а ее
Достигшие — поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под твоей рукою.

Я знаю, Ты моя награда

Я знаю, Ты моя награда
За годы боли и труда,
За то, что я земным отрадам
Не предавалась никогда,
За то, что я не говорила
Возлюбленному: "Ты любим".
За то, что всем я не простила,
Ты будешь ангелом моим…

Песня последней встречи

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.

Показалось, что много ступеней,
А я знала — их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: "Со мною умри!

Я обманут моей унылой
Переменчивой, злой судьбой".
Я ответила: "Милый, милый —
И я тоже. Умру с тобой!"

Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.

Последний тост

Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью,-
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.

Гость

Все, как раньше. В окна столовой
Бьется мелкий метельный снег.
И сама я не стала новой,
А ко мне приходил человек.

Я спросила: "Чего ты хочешь?"
Он сказал: "Быть с тобой в аду".
Я смеялась: "Ах, напророчишь
Нам обоим, пожалуй, беду".

Но, поднявши руку сухую,
Он слегка потрогал цветы:
"Расскажи, как тебя целуют,
Расскажи, как целуешь ты".

И глаза, глядящие тускло,
Не сводил с моего кольца.
Ни один не двинулся мускул
Просветленно-злого лица.

О, я знаю: его отрада —
Напряженно и страстно знать,
Что ему ничего не надо,
Что мне не в чем ему отказать.

Любовь покоряет обманно

Любовь покоряет обманно,
Напевом простым, неискусным.
Еще так недавно-странно
Ты не был седым и грустным.

И когда она улыбалась
В садах твоих, в доме, в поле,
Повсюду тебе казалось,
Что вольный ты и на воле.

Был светел ты, взятый ею
И пивший ее отравы.
Ведь звезды были крупнее,
Ведь пахли инече травы,
Осенние травы.

Ты всегда таинственный и новый

Ты всегда таинственный и новый,
Я тебе послушней с каждым днем.
Но любовь твоя, о друг суровый,
Испытание железом и огнем.

Запрещаешь петь и улыбаться,
А молиться запретил давно.
Только б мне с тобою не расстаться,
Остальное все равно!

Так, земле и небесам чужая,
Я живу и больше не пою,
Словно ты у ада и у рая
Отнял душу вольную мою.

Все отнято: и сила, и любовь

Все отнято: и сила, и любовь.
В немилый город брошенное тело
Не радо солнцу. Чувствую, что кровь
Во мне уже совсем похолодела.

Веселой Музы нрав не узнаю:
Она глядит и слова не проронит,
А голову в веночке темном клонит,
Изнеможенная, на грудь мою.

И только совесть с каждым днем страшней
Беснуется: великой хочет дани.
Закрыв лицо, я отвечала ей…
Но больше нет ни слез, ни оправданий.

О тебе вспоминаю я редко

О тебе вспоминаю я редко
И твоей не пленяюсь судьбой,
Но с души не стирается метка
Незначительной встречи с тобой.

Красный дом твой нарочно миную,
Красный дом твой над мутной рекой,
Но я знаю, что горько волную
Твой пронизанный солнцем покой.

Пусть не ты над моими устами
Наклонялся, моля о любви,
Пусть не ты золотыми стихами
Обессмертил томленья мои,-

Я над будущим тайно колдую,
Если вечер совсем голубой,
И предчувствую встречу вторую,
Неизбежную встречу с тобой.

Самые темные дни в году
Светлыми стать должны.
Я для сравнения слов не найду —
Так твои губы нежны.

Только глаза подымать не смей,
Жизнь мою храня.
Первых фиалок они светлей,
А смертельные для меня.

Вот, поняла, что не надо слов,
Оснеженные ветки легки…
Сети уже разостлал птицелов
На берегу реки.

Как белый камень в глубине колодца

Как белый камень в глубине колодца,
Лежит во мне одно воспоминанье,
Я не могу и не хочу бороться:
Оно — мученье и оно страданье.

Мне кажется, что тот, кто близко взглянет
В мои глаза его увидит сразу.
Печальней и задумчивее станет
Внимающего скорбному рассказу.

Я ведаю, что боги превращали
Людей в предметы, не убив сознанья,
Чтоб вечно жили дивные печали.
Ты превращен в мое воспоминанье.

Столько просьб у любимой всегда

Столько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает…
Как я рада, что нынче вода
Под бесцветным ледком замирает.

И я стану — Христос, помоги! —
На покров этот, светлый и ломкий,
А ты письма мои береги,
Чтобы нас рассудили потомки.

Чтоб отчетливей и ясней
Ты был виден им, мудрый и смелый.
В биографии словной твоей
Разве можно оставить пробелы?

Слишком сладко земное питье,
Слишком плотны любовные сети…
Пусть когда-нибудь имя мое
Прочитают в учебнике дети,

И, печальную повесть узнав,
Пусть они улыбнуться лукаво.
Мне любви и покоя не дав,
Подари меня горькою славой.

Белая ночь

Небо бело страшной белизною,
А земля как уголь и гранит.
Под иссохшей этою луною
Ничего уже не заблестит.

Для того ль тебя я целовала,
Для того ли мучалась, любя,
Чтоб теперь спокойно и устало
С отвращеньем вспоминать тебя?

Белой ночью

Ах, дверь не запирала я,
Не зажигала свеч,
Не знаешь, как, усталая,
Я не решалась лечь.

Смотреть, как гаснут полосы
В закатном мраке хвой,
Пьянея звуком голоса,
Похожего на твой.

И знать, что все потеряно,
Что жизнь — проклятый ад!
О, я была уверена,
Что ты придешь назад.

Веет ветер лебединый

Веет ветер лебединый,
Небо синее в крови.
Наступают годовщины
Первых дней твоей любви.

Ты мои разрушил чары,
Годы плыли, как вода.
Отчего же ты не старый,
А такой, как был тогда?

Еще весна таинственная млела,

Еще весна таинственная млела,
Блуждал прозрачный ветер по горам
И озеро глубокое синело —
Крестителя нерукотворный храм.

Ты был испуган нашей первой встречей,
А я уже молилась о второй, —
И вот сегодня снова жаркий вечер…
Как низко солнце стало над горой…

Ты не со мной, но это не разлука,
Мне каждый миг — торжественная весть.
Я знаю, что в тебе такая мука,
Что ты не можешь слова произнесть.

Еще об этом лете

Отрывок
И требовала, чтоб кусты
Участвовали в бреде,
Всех я любила, кто не ты
И кто ко мне не едет…
Я говорила облакам:
"Ну, ладно, ладно, по рукам".
А облака — ни слова,
И ливень льется снова.
И в августе зацвел жасмин,
И в сентябре — шиповник,
И ты приснился мне — один
Всех бед моих виновник.

Ушла к другим бессонница-сиделка,
Я не томлюсь над серою золой,
И башенных часов кривая стрелка
Смертельной мне не кажется стрелой.

Как прошлое над сердцем власть теряет!
Освобожденье близко. Все прощу,
Следя, как луч взбегает и сбегает
По влажному весеннему плющу.

Сказал, что у меня соперниц нет

Сказал, что у меня соперниц нет.
Я для него не женщина земная,
А солнца зимнего утешный свет
И песня дикая родного края.
Когда умру, не станет он грустить,
Не крикнет, обезумевши: «Воскресни!»
Но вдруг поймет, что невозможно жить
Без солнца телу и душе без песни.
…А что теперь?

Я сошла с ума, о мальчик странный

Я сошла с ума, о мальчик странный,
В среду, в три часа!
Уколола палец безымянный
Мне звенящая оса.

Я ее нечаянно прижала,
И, казалось, умерла она,
Но конец отравленного жала
Был острей веретена.

О тебе ли я заплачу, странном,
Улыбнется ль мне твое лицо?
Посмотри! На пальце безымянном
Так красиво гладкое кольцо.

Настоящую нежность не спутаешь

Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха.

И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви,
Как я знаю эти упорные
Несытые взгляды твои!

Любовь

То змейкой, свернувшись клубком,
У самого сердца колдует,
То целые дни голубком
На белом окошке воркует,

То в инее ярком блеснет,
Почудится в дреме левкоя…
Но верно и тайно ведет
От радости и от покоя.

Умеет так сладко рыдать
В молитве тоскующей скрипки,
И страшно ее угадать
В еще незнакомой улыбке.

Ты письмо мое, Милый, не комкай

Ты письмо мое, Милый, не комкай.
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на Твоем пути.

Не гляди так, не хмурься гневно.
Я любимая, я Твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я —

В этом сером, будничном платье,
На стоптанных каблуках…
Но, как прежде жгуче объятье,
Тот же страх в огромных глазах.

Ты письмо мое, милый, не комкай,
Не плачь о заветной лжи,
Ты его в Твоей бедной котомке
На самое дно положи.

Ты к морю пришел, где увидел меня

Ты к морю пришел, где увидел меня,
Где, нежность тая, полюбила и я.

Там тени обоих: твоя и моя,
Тоскуют теперь, грусть любви затая.

И волны на берег плывут, как тогда,
Им нас не забыть, не забыть никогда.

И лодка плывет, презирая века,
Туда, где в залив попадает река.

И этому нет и не будет конца,
Как бегу извечному солнца-гонца.

А! это снова ты. Не отроком влюбленным

А! это снова ты. Не отроком влюбленным,
Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным
Ты в этот дом вошел и на меня глядишь.
Страшна моей душе предгрозовая тишь.
Ты спрашиваешь, что я сделала с тобою,
Врученным мне навек любовью и судьбою.
Я предала тебя. И это повторять —
О, если бы ты мог когда-нибудь устать!
Так мертвый говорит, убийцы сон тревожа,
Так ангел смерти ждет у рокового ложа.
Прости меня теперь. Учил прощать Господь.
В недуге горестном моя томится плоть,
А вольный дух уже почиет безмятежно.
Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
И крики журавлей, и черные поля…
О, как была с тобой мне сладостна земля!

Я гибель накликала милым

Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О, горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим.
Как вороны кружатся, чуя
Горячую, свежую кровь,
Так дикие песни, ликуя,
Моя насылала любовь.
С тобою мне сладко и знойно,
Ты близок, как сердце в груди.
Дай руку мне, слушай спокойно.
Тебя заклинаю: уйди.
И пусть не узнаю я, где ты,
О Муза, его не зови,
Да будет живым, не воспетым
Моей не узнавший любви.

Высокие своды костела

Высокие своды костела
Синей, чем небесная твердь…
Прости меня, мальчик веселый,
Что я принесла тебе смерть —

За розы с площадки круглой,
За глупые письма твои,
За то, что, дерзкий и смуглый,
Мутно бледнел от любви.

Я думала: ты нарочно —
Как взрослые хочешь быть.
Я думала: темно-порочных
Нельзя, как невест, любить.

Но все оказалось напрасно.
Когда пришли холода,
Следил ты уже бесстрастно
За мной везде и всегда,

Как будто копил приметы
Моей нелюбви. Прости!
Зачем ты принял обеты
Страдальческого пути?

И смерть к тебе руки простерла…
Скажи, что было потом?
Я не знала, как хрупко горло
Под синим воротником.

Прости меня, мальчик веселый,
Совенок замученный мой!
Сегодня мне из костела
Так трудно уйти домой.

Пятое время года

Но шаги мои были легки.

Я на правую руку надела

Перчатку с левой руки.

Слава Анны Ахматовой в десятые годы после сборников «Вечер» и «Четки» была почти религиозной. Девушки стригли челки «под Ахматову» и писали подражательные вирши. Студенты всей России самозабвенно повторяли: «Задыхаясь, я крикнула: «Шутка/ Все, что было. Уйдешь, я умру»/ Улыбнулся спокойно и жутко/ И сказал мне: «Не стой на ветру»… Так пронзительно просто о любви до нее никто еще не писал.

При жизни Анна Ахматова пережила две славы. Раннюю, мгновенно поставившую ее в один ряд с Блоком, Брюсовым, Белым, и позднюю, незадолго до смерти, уже в телевизионную эпоху, уже после освободительного ХХ съезда, как бы в подтверждение строк: «Я была тогда с моим народом,/ Там где мой народ, к несчастью, был», ее поэзия вышла из-под запрета, а слава стала легальной.

Многие десятилетия ее стихи были в забвении. Иные считали, что она умерла молодой вместе с Блоком и Гумилевым.

Слава тебе, безысходная боль!

Умер вчера сероглазый король…

только и повторяли сентиментальные читатели, втайне тоскующие по «бывшим» временам, а лагерники переписывали ее стихи о любви в бараках.

Александр Вертинский, вернувшись из эмиграции, запел «Темнеет дорога приморского сада» от мужского имени. В 1946 году об Ахматовой напомнил читателям Жданов, назвав ее «взбесившейся барынькой, мечущейся между молельней и будуаром», своим постановлением он отнял у Анны Андреевны последнюю возможность зарабатывать литературным трудом.

Нищета, безбытность, бездомность. Так жила русская Сафо, богиня поэзии, о первых сборниках которой критика писала, – любовь, говорящая от лица женщины – открытие в нашей поэзии, сделанное Ахматовой. Ее лирическая душа – царственна, униженной быть не может. Она господствует, она ни в коем случае не угнетена.

Начиналось все на берегу Стрелецкой бухты под Севастополем недалеко от Херсонеса.

Там Анна Горенко писала «великое множество стихов». Днем она бегала на берег, где к ней «приплывала зеленая рыба, прилетала белая чайка», где девочка сушила соленую косу «на плоском камне» и беседовала с монахом у ворот Херсонеса.

Там она ощутила невозможность жить по предлагаемым бытовой жизнью правилам. Она открыла для себя, что у поэзии есть счастливая возможность возвышать человеческую природу. Отец запретил ей печататься под своей гордой фамилией – Горенко. «И не надо мне твоего имени!» – ответила она отцу.

«Я была овца без пастуха. Только шальная девчонка могла выбрать татарскую фамилию для русской поэтессы…»

В начале 10-х годов Ахматова вышла замуж за Гумилева и выпустила первую книгу «Вечер».

Гумилев пламенно влюбился в Аню Горенко, когда они были в возрасте Ромео и Джульетты. Ей – 14, ему – 17. Юная поэтесса была холодна и долго не отвечала взаимностью. Так или иначе, но 25 апреля 1910 года они обвенчались в Киеве. «Их отношения были скорее тайным единоборством», – писала Валерия Срезневская.

Не тайны и не печали,

Не мудрой воли судьбы

Эти встречи всегда оставляли

Впечатление борьбы…

«Путь конквистадора», «Романтические цветы», «Жемчуга» – опубликовал Гумилев ко времени женитьбы. Он уже был мэтром. У Ахматовой и Гумилева родился сын Лев (будущий великий ученый).

Семья все-таки не состоялась.

И когда друг друга проклинали

В страсти, раскаленной до бела,

Оба мы еще не понимали

Как земля для двух людей мала.

Тесно на земле любви, тесно любящей душе. Это всегда умирание и воскресение.

А в Библии красный кленовый лист

Заложен на Песне Песней.

В одиннадцатом году Анна Андреевна подружилась в Париж с нищим, никому неизвестным Модильяни.

«…все божественное в Амадео искрилось сквозь какой-то мрак», – написала Ахматова через полвека.

Молодой Модильяни рисовал молодую Ахматову…


Принято перечислять мужчин, что любили Ахматову. Исследователи спорят – композитору Лурье или ассирологу Шилейко посвящены строки -

Кое-как удалось разлучиться

И постылый огонь потушить…

Ахматова отнимает у литературоведов возможность копаться в биографии своей любовной лирики. Многие пытались разгадать тайну стихов, так просто написанных, без красивостей, изысканных эпитетов, кричащих новаторских находок. Сочетание несочетаемого. Сгорание, тектонические катастрофы и в то же время царственная библейская мудрость… Лирическая героиня и Автор – это далеко не всегда одно и тоже. Вас. Гиппиус пишет, что Ахматова в своем мастерстве достигла такого уровня, что может в одно стихотворение вместить целый роман.

Как велит простая учтивость,

Подошел ко мне, улыбнулся.

Полуласково, полулениво

Поцелуем руки коснулся.

И загадочных древних ликов

На меня посмотрели очи.

Десять лет замираний и криков.

Все мои бессонные ночи

Я вложила в тихое слово

И сказала его напрасно.

Отошел ты. И стало снова

На душе и просто и ясно.

Ахматовские стихи с первого «оконного луча» настолько совершенны, что кажется ее творчеству вовсе не свойственно то, что Блок называл «подземным ростом души». Ахматова часто говорит о смуглой Музе, которая ей диктует, что надо только успеть записать «без помарок». Быть может, обожаемый Пушкин диктовал царкосельской гимназистке, искавшей с ним встречи. Правда, то, что пришлось пережить Ахматовой потом в «календарном ХХ веке» и не снилось людям ХIХ века…

Расстрелян Гумилев, умер Блок. После сборника «Аппо Domini» 18 лет ни прежние, ни новые стихи не печатались. В 1938 уничтожили ее мужа Николая Пунина. Сын, Лев Гумилев, несколько раз сидел в коммунистических лагерях.

Муж – в могиле

Сын – в тюрьме,

Помолитесь обо мне.

Но никогда у нее и мысли не было покинуть родину. B начале войны Ахматова с противогазом через плечо несла дежурство как рядовой боец противовоздушной обороны, шила мешки для песка, которыми обкладывали убежища в саду у Фонтанного дома, где она жила в крохотной комнатушке…

Одна из тайн ее любовной лирики – это звучание эпохи

Когда душа свободна и чужда

Медлительной истоме сладострастья.

Анна Андреевна упоминает, что только Н. Недоброво правильно понял ее творчество.

Рано умерший критик и поэт Недоброво писал, что «отличительной чертой личности поэтессы являются не слабость и надломленность, как это обычно считалось, а наоборот, исключительная сила воли». Он увидел «лирическую душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уже явно господствующую, а не угнетенную»

А, ты думал – я тоже такая,

Что можно забыть меня,

И что брошусь, моля и рыдая.

Под копыта гнедого коня.

Или стану просить у знахарок

В наговорной воде корешок

И пришлю тебе страшный подарок -

Мой заветный душистый платок.p

Надолго пережила свою прародительницу литературная героиня Анны Ахматовой. Многим еще она откроет смысл самого загадочного и главного чувства на земле.

Екатерина Марков

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

1

Подушка уже горяча

С обеих сторон.

Вот и вторая свеча

Гаснет, и крик

Становится все слышней.

Я эту ночь не спала,

Поздно думать о сне…

Как нестерпимо бела

Штора на белом окне.

Те же волосы льняные.

Все как год тому назад.

Сквозь стекло лучи дневные

Известь белых стен пестрят…

Свежих лилий аромат

И слова твои простые.

ЧИТАЯ «ГАМЛЕТА»

1

У кладбища направо пылил пустырь,

А за ним голубела река.

Ты сказал мне: «Ну что ж, иди в монастырь

Или замуж за дурака…»

Принцы только такое всегда говорят,

Но я эту запомнила речь, -

Пусть струится она сто веков подряд

Горностаевой мантией с плеч.

2

И как будто по ошибке

Я сказала: «Ты…»

Озарила тень улыбки

Милые черты.

От подобных оговорок

Всякий вспыхнет взор…

Я люблю тебя, как сорок

Ласковых сестер.

* * *

И когда друг друга проклинали

В страсти, раскаленной добела,

Оба мы еще не понимали,

Как земля для двух людей мала,

И что память яростная мучит,

Пытка сильных – огненный недуг! -

И в ночи бездонной сердце учит

Спрашивать: о, где ушедший друг?

А когда, сквозь волны фимиама,

Хор гремит, ликуя и грозя,

Смотрят в душу строго и упрямо

Те же неизбежные глаза,

То змейкой, свернувшись клубком,

У самого сердца колдует,

То целые дни голубком

На белом окошке воркует,

То в инее ярком блеснет,

Почудится в дреме левкоя…

Но верно и тайно ведет

От радости и от покоя.

Умеет так сладко рыдать

В молитве тоскующей скрипки,

И страшно ее угадать

В еще незнакомой улыбке.

* * *

Сжала руки под темной вуалью…

«Отчего ты сегодня бледна?»

– Оттого, что я терпкой печалью

Напоила его допьяна.

Как забуду? Он вышел, шатаясь.

Искривился мучительно рот…

Я сбежала, перил не касаясь,

Я бежала за ним до ворот.

Задыхаясь, я крикнула: «Шутка

Все, что было. Уйдешь, я умру».

Улыбнулся спокойно и жутко

И сказал мне: «Не стой на ветру».

* * *

Желтей трава.

Ветер снежинками ранними веет

Едва-едва.

Ива на небе пустом распластала

Веер сквозной.

Может быть, лучше, что я не стала

Вашей женой.

Память о солнце в сердце слабеет.

Что это? Тьма?

Может быть!.. За ночь прийти успеет

* * *

Высо€ко в небе облачко серело,

Как беличья расстеленная шкурка.

Он мне сказал: «Не жаль, что ваше тело

Растает в марте, хрупкая Снегурка!»

В пушистой муфте руки холодели.

Мне стало страшно, стало как-то смутно.

О, как вернуть вас, быстрые недели

Его любви, воздушной и минутной!

Я не хочу ни горечи, ни мщенья,

Пускай умру с последней белой вьюгой.

О нем гадала я в канун Крещенья.

Я в январе была его подругой,

* * *

Сердце к сердцу не приковано,

Если хочешь – уходи.

Много счастья уготовано

Тем, кто волен на пути.

Я не плачу, я не жалуюсь,

Мне счастливой не бывать.

Не целуй меня, усталую, -

Смерть придет поцеловать.

Дни томлений острых прожиты

Вместе с белою зимой.

Отчего же, отчего же ты

Лучше, чем избранник мой?

* * *

Дверь полуоткрыта,

Веют липы сладко…

На столе забыты

Хлыстик и перчатка.

Круг от лампы желтый…

Шорохам внимаю.

Отчего ушел ты?

Я не понимаю…

Радостно и ясно

Завтра будет утро.

Эта жизнь прекрасна,

Сердце, будь же мудро.

Ты совсем устало,

Бьешься тише, глуше…

Знаешь, я читала,

Что бессмертны души.

* * *

Хочешь знать, как все это было? -

Три в столовой пробило,

И, прощаясь, держась за перила,

Она словно с трудом говорила:

«Это все… Ах, нет, я забыла,

Я люблю вас, я вас любила

Еще тогда!» -

ПЕСНЯ ПОСЛЕДНЕЙ ВСТРЕЧИ

Так беспомощно грудь холодела,

Но шаги мои были легки.

Я на правую руку надела

Перчатку с левой руки.

Показалось, что много ступеней,

А я знала – их только три!

Между кленов шепот осенний

Попросил: «Со мною умри!

Я обманут моей унылой,

Переменчивой, злой судьбой».

Я ответила: «Милый, милый!

И я тоже. Умру с тобой…»

* * *

Как соломинкой, пьешь мою душу.

Знаю, вкус ее горек и хмелен.

Но я пытку мольбой не нарушу.

О, покой мой многонеделен.

Когда кончишь, скажи. Не печально,

Что души моей нет на свете.

Я пойду дорогой недальней

Посмотреть, как играют дети.

На кустах зацветает крыжовник,

И везут кирпичи за оградой.

Кто ты: брат мой или любовник,

Я не помню, и помнить не надо.

* * *

Я сошла с ума, о мальчик странный,

В среду, в три часа!

Уколола палец безымянный

Мне звенящая оса.

Я ее нечаянно прижала,

И, казалось, умерла она,

Но конец отравленного жала

Был острей веретена.

О тебе ли я заплачу, странном,

Улыбнется ль мне твое лицо?

Посмотри! На пальце безымянном

Так красиво гладкое кольцо.

* * *

Мне с тобою пьяным весело -

Смысла нет в твоих рассказах.

Осень ранняя развесила

Флаги желтые на вязах.

Оба мы в страну обманную

Забрели и горько каемся,

Но зачем улыбкой странною

И застывшей улыбаемся?

Мы хотели муки жалящей

Вместо счастья безмятежного…

Не покину я товарища

И беспутного и нежного.

М. А. Горенко

I

Весенним солнцем это утро пьяно,

И на террасе запах роз слышней,

А небо ярче синего фаянса.

Тетрадь в обложке мягкого сафьяна;

Читаю в ней элегии и стансы,

Написанные бабушке моей.

Дорогу вижу до ворот, и тумбы

Белеют четко в изумрудном дерне.

О, сердце любит сладостно и слепо!

И радуют пестреющие клумбы,

И резкий крик вороны в небе черной,

И в глубине аллеи арка склепа.

II

Жарко веет ветер душный,

Солнце руки обожгло,

Надо мною свод воздушный,

Словно синее стекло;

Сухо пахнут иммортели

В разметавшейся косе.

На стволе корявой ели

Муравьиное шоссе.

Пруд лениво серебрится,

Жизнь по-новому легка…

Кто сегодня мне приснится

В пестрой сетке гамака?

III

Синий вечер. Ветры кротко стихли,

Яркий свет зовет меня домой.

Я гадаю. Кто там? – не жених ли,

Не жених ли это мой?..

На террасе силуэт знакомый,

Еле слышен тихий разговор.

О, такой пленительной истомы

Я не знала до сих пор.

Тополя тревожно прошуршали,

Нежные их посетили сны,

Небо цвета вороненой стали,

Звезды матово-бледны.

Я несу букет левкоев белых.

Для того в них тайный скрыт огонь,

Кто, беря цветы из рук несмелых,

Тронет теплую ладонь.

IV

Я написала слова,

Что долго сказать не смела.

Тупо болит голова,

Странно немеет тело.

Смолк отдаленный рожок,

В сердце все те же загадки,

Легкий осенний снежок

Лег на крокетной площадке.

Листьям последним шуршать!

Мыслям последним томиться!

Я не хотела мешать

Тому, кто привык веселиться.

Милым простила губам

Я их жестокую шутку…

О, вы приедете к нам

Завтра по первопутку.

Свечи в гостиной зажгут,

Днем их мерцанье нежнее,

Целый букет принесут

Роз из оранжереи.

* * *

Любовь покоряет обманно

Напевом простым, неискусным.

Еще так недавно-странно

Ты не был седым и грустным.

И когда она улыбалась

В садах твоих, в доме, в поле,

Повсюду тебе казалось,

Что вольный ты и на воле.

Был светел ты, взятый ею

И пивший ее отравы.

Ведь звезды были крупнее,

Ведь пахли иначе травы,

Осенние травы.

* * *

Сладок запах синих виноградин…

Никого мне, никого не жаль.

Между ягод сети-паутинки,

Гибких лоз стволы еще тонки,

Облака плывут, как льдинки, льдинки

В ярких водах голубой реки.

Солнце в небе. Солнце ярко светит.

Уходи к волне про боль шептать.

О, она, наверное, ответит,

А быть может, будет целовать.

* * *

Муж хлестал меня узорчатым,

Вдвое сложенным ремнем.

Для тебя в окошке створчатом

Я всю ночь сижу с огнем.

Рассветает. И над кузницей

Подымается дымок.

Ах, со мной, печальной узницей,

Ты опять побыть не мог.

Для тебя я долю хмурую,

Долю-муку приняла.

Или любишь белокурую,

Или рыжая мила?

Как мне скрыть вас, стоны звонкие!

В сердце темный, душный хмель,

А лучи ложатся тонкие

На несмятую постель.

Я на солнечном восходе

Про любовь пою,

На коленях в огороде

Лебеду полю.

Вырываю и бросаю -

Пусть простит меня.

Вижу, девочка босая

Плачет у плетня.

Все сильнее запах теплый

Мертвой лебеды.

Будет камень вместо хлеба

Мне наградой злой.

Надо мною только небо,

БЕЛОЙ НОЧЬЮ

Ах, дверь не запирала я,

Не зажигала свеч,

Не знаешь, как, усталая,

Я не решалась лечь.

Смотреть, как гаснут полосы

В закатном мраке хвой,

Похожего на твой.

И знать, что все потеряно,

Что жизнь – проклятый ад!

О, я была уверена,

Что ты придешь назад.

Он весь сверкает и хрустит,

Обледенелый сад.

Ушедший от меня грустит,

Но нет пути назад.

И солнца бледный тусклый лик -

Лишь круглое окно;

Я тайно знаю, чей двойник

Приник к нему давно.

Склонился тусклый мертвый лик

К немому сну полей,

И замирает острый крик

Отсталых журавлей.

* * *

Три раза пытать приходила.

Я с криком тоски просыпалась

И видела тонкие руки

И темный насмешливый рот.

«Ты с кем на заре целовалась,

Клялась, что погибнешь в разлуке

И жгучую радость таила,

Рыдая у черных ворот?

Кого ты на смерть проводила,

Но странно на чей-то похожий.

Все тело мое изгибалось,

Почувствовав смертную дрожь,

И плотная сеть паутины

Упала, окутала ложе…

О, ты не напрасно смеялась,

Моя непрощеная ложь!

Муза-сестра заглянула в лицо,

Взгляд ее ясен и ярок.

И отняла золотое кольцо,

Первый весенний подарок.

Муза! ты видишь, как счастливы все -

Девушки, женщины, вдовы…

Лучше погибну на колесе,

Только не эти оковы.

Знаю: гадая, и мне обрывать

Нежный цветок маргаритку.

Должен на этой земле испытать

Каждый любовную пытку.

Жгу до зари на окошке свечу

И ни о ком не тоскую,

Но не хочу, не хочу, не хочу

Знать, как целуют другую.

Завтра мне скажут, смеясь, зеркала:

«Взор твой не ясен, не ярок…»

Тихо отвечу: «Она отняла

Божий подарок».

НАДПИСЬ НА НЕОКОНЧЕННОМ ПОРТРЕТЕ

Взлетевших рук излом больной,

В глазах улыбка исступленья,

Я не могла бы стать иной

Пред горьким часом наслажденья.

Он так хотел, он так велел

Словами мертвыми и злыми.

Мой рот тревожно заалел,

И щеки стали снеговыми.

И нет греха в его вине,

Ушел, глядит в глаза другие,

Но ничего не снится мне

В моей предсмертной летаргии.

СЕРОГЛАЗЫЙ КОРОЛЬ

Слава тебе, безысходная боль!

Умер вчера сероглазый король.

Вечер осенний был душен и ал,

Муж мой, вернувшись, спокойно сказал:

«Знаешь, с охоты его принесли,

Тело у старого дуба нашли.

Жаль королеву. Такой молодой!..

За ночь одну она стала седой».

Трубку свою на камине нашел

И на работу ночную ушел.

Дочку мою я сейчас разбужу,

В серые глазки ее погляжу.

А за окном шелестят тополя:

«Нет на земле твоего короля…»

Руки голы выше локтя,

А глаза синей, чем лед.

Едкий, душный запах дегтя,

Как загар, тебе идет.

И всегда, всегда распахнут

Ворот куртки голубой,

И рыбачки только ахнут,

Закрасневшись пред тобой.

Даже девочка, что ходит

В город продавать камсу,

Как потерянная бродит

Вечерами на мысу.

Щеки бледны, руки слабы,

Истомленный взор глубок,

Ноги ей щекочут крабы,

Выползая на песок.

Но она уже не ловит

Их протянутой рукой.

Все сильней биенье крови

В теле, раненном тоской.

ОН ЛЮБИЛ…

Он любил три вещи на свете:

За вечерней пенье, белых павлинов

И стертые карты Америки.

Не любил, когда плачут дети,

Не любил чая с малиной

И женской истерики.

…А я была его женой.

ПОДРАЖАНИЕ И. Ф. АННЕНСКОМУ

И с тобой, моей первой причудой,

Я простился. Восток голубел.

Просто молвила: «Я не забуду».

Я не сразу поверил тебе.

Возникают, стираются лица,

Мил сегодня, а завтра далек.

А ты думал — я тоже такая,
Что можно забыть меня,
И что брошусь, моля и рыдая,
Под копыта гнедого коня.

Или стану просить у знахарок
В наговорной воде корешок
И пришлю тебе странный подарок —
Мой заветный душистый платок.

Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом
Окаянной души не коснусь,
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь,
И ночей наших пламенным чадом —
Я к тебе никогда не вернусь.

Июль 1921, Царское Село

Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.

И от лености или от скуки
Все поверили, так и живут:
Ждут свиданий, бояться разлуки
И любовные песни поют.

Но иным открывается тайна,
И почиет на них тишина…
Я на это наткнулась случайно
И с тех пор все как будто больна.

Сжала руки под тёмной вуалью…

Сжала руки под тёмной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?» —
От того, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.

Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.

Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Всё, что было. Уйдёшь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».

Было душно…

Было душно от жгучего света,
А взгляды его - как лучи.
Я только вздрогнула: этот
Может меня приручить.
Наклонился - он что-то скажет…
От лица отхлынула кровь.
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь.

Не любишь, не хочешь смотреть?
О, как ты красив, проклятый!
И я не могу взлететь,
А с детства была крылатой.
Мне очи застил туман,
Сливаются вещи и лица,
И только красный тюльпан,
Тюльпан у тебя в петлице.

Как велит простая учтивость,
Подошел ко мне, улыбнулся,
Полуласково, полулениво
Поцелуем руки коснулся -
И загадочных, древних ликов
На меня поглядели очи…

Десять лет замираний и криков,
Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его - напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто и ясно.

Я улыбаться перестала

Я улыбаться перестала,
Морозный ветер губы студит,
Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.
И эту песню я невольно
Отдам за смех и поруганье,
Затем, что нестерпимо больно
Душе любовное молчанье.

Апрель 1915
Царское Село

Я не любви Твоей прошу.

Я не любви Твоей прошу.
Она теперь в надежном месте…
Поверь,что я Твоей невесте
Ревнивых писем не пишу.

А этим дурочкам нужней
Сознанье полное победы,
Чем дружбы светлые беседы
И память первых нежных дней…

Когда же счастия гроши
Ты проживешь с подругой милой,
И для пресыщенной души
Все сразу станет так постыло —

В мою торжественную ночь
Не приходи. Тебя не знаю.
И чем могла б Тебе помочь?
От счастья я не исцеляю.

Вечером

Звенела музыка в саду
Таким невыразимым горем.
Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.

Он мне сказал: «Я верный друг!»
И моего коснулся платья…
Как не похожи на объятья
Прикосновенья этих рук.

Так гладят кошек или птиц,
Так на наездниц смотрят стройных…
Лишь смех в глазах его спокойных
Под легким золотом ресниц.

Есть в близости людей заветная черта

Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти,—
Пусть в жуткой тишине сливаются уста,
И сердце рвется от любви на части.

И дружба здесь бессильна, и года
Высокого и огненного счастья,
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.

Стремящиеся к ней безумны, а ее
Достигшие — поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под твоей рукою.

Я знаю, Ты моя награда

Я знаю, Ты моя награда
За годы боли и труда,
За то, что я земным отрадам
Не предавалась никогда,
За то, что я не говорила
Возлюбленному: «Ты любим».
За то, что всем я не простила,
Ты будешь ангелом моим…

Песня последней встречи

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.

Показалось, что много ступеней,
А я знала — их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри!

Я обманут моей унылой
Переменчивой, злой судьбой».
Я ответила: «Милый, милый —
И я тоже. Умру с тобой!»

Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.

Последний тост

Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью,-
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.

ГОСТЬ

Все, как раньше. В окна столовой
Бьется мелкий метельный снег.
И сама я не стала новой,
А ко мне приходил человек.

Я спросила: «Чего ты хочешь?»
Он сказал: «Быть с тобой в аду».
Я смеялась: «Ах, напророчишь
Нам обоим, пожалуй, беду».

Но, поднявши руку сухую,
Он слегка потрогал цветы:
«Расскажи, как тебя целуют,
Расскажи, как целуешь ты».

И глаза, глядящие тускло,
Не сводил с моего кольца.
Ни один не двинулся мускул
Просветленно-злого лица.

О, я знаю: его отрада —
Напряженно и страстно знать,
Что ему ничего не надо,
Что мне не в чем ему отказать.

Любовь покоряет обманно

Любовь покоряет обманно,
Напевом простым, неискусным.
Еще так недавно-странно
Ты не был седым и грустным.

И когда она улыбалась
В садах твоих, в доме, в поле,
Повсюду тебе казалось,
Что вольный ты и на воле.

Был светел ты, взятый ею
И пивший ее отравы.
Ведь звезды были крупнее,
Ведь пахли иначе травы,
Осенние травы.

Ты всегда таинственный и новый,
Я тебе послушней с каждым днем.
Но любовь твоя, о друг суровый,
Испытание железом и огнем.

Запрещаешь петь и улыбаться,
А молиться запретил давно.
Только б мне с тобою не расстаться,
Остальное все равно!

Так, земле и небесам чужая,
Я живу и больше не пою,
Словно ты у ада и у рая
Отнял душу вольную мою.
Декабрь 1917

Все отнято: и сила, и любовь

Все отнято: и сила, и любовь.
В немилый город брошенное тело
Не радо солнцу. Чувствую, что кровь
Во мне уже совсем похолодела.

Веселой Музы нрав не узнаю:
Она глядит и слова не проронит,
А голову в веночке темном клонит,
Изнеможенная, на грудь мою.

И только совесть с каждым днем страшней
Беснуется: великой хочет дани.
Закрыв лицо, я отвечала ей…
Но больше нет ни слез, ни оправданий.
1916. Севастополь

О тебе вспоминаю я редко

О тебе вспоминаю я редко
И твоей не пленяюсь судьбой,
Но с души не стирается метка
Незначительной встречи с тобой.

Красный дом твой нарочно миную,
Красный дом твой над мутной рекой,
Но я знаю, что горько волную
Твой пронизанный солнцем покой.

Пусть не ты над моими устами
Наклонялся, моля о любви,
Пусть не ты золотыми стихами
Обессмертил томленья мои,-

Я над будущим тайно колдую,
Если вечер совсем голубой,
И предчувствую встречу вторую,
Неизбежную встречу с тобой.

9 декабря 1913

Самые темные дни в году
Светлыми стать должны.
Я для сравнения слов не найду —
Так твои губы нежны.

Только глаза подымать не смей,
Жизнь мою храня.
Первых фиалок они светлей,
А смертельные для меня.

Вот, поняла, что не надо слов,
Оснеженные ветки легки…
Сети уже разостлал птицелов
На берегу реки.
Декабрь 1913
Царское Село

Как белый камень в глубине колодца

Как белый камень в глубине колодца,
Лежит во мне одно воспоминанье,
Я не могу и не хочу бороться:
Оно — мученье и оно страданье.

Мне кажется, что тот, кто близко взглянет
В мои глаза его увидит сразу.
Печальней и задумчивее станет
Внимающего скорбному рассказу.

Я ведаю, что боги превращали
Людей в предметы, не убив сознанья,
Чтоб вечно жили дивные печали.
Ты превращен в мое воспоминанье.

Столько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает…
Как я рада, что нынче вода
Под бесцветным ледком замирает.

И я стану — Христос, помоги! —
На покров этот, светлый и ломкий,
А ты письма мои береги,
Чтобы нас рассудили потомки.

Чтоб отчетливей и ясней
Ты был виден им, мудрый и смелый.
В биографии словной твоей
Разве можно оставить пробелы?

Слишком сладко земное питье,
Слишком плотны любовные сети…
Пусть когда-нибудь имя мое
Прочитают в учебнике дети,

И, печальную повесть узнав,
Пусть они улыбнуться лукаво.
Мне любви и покоя не дав,
Подари меня горькою славой.

Белая ночь

Небо бело страшной белизною,
А земля как уголь и гранит.
Под иссохшей этою луною
Ничего уже не заблестит.

Для того ль тебя я целовала,
Для того ли мучалась, любя,
Чтоб теперь спокойно и устало
С отвращеньем вспоминать тебя?
7 июня 1914
Слепнево

Белой ночью

Ах, дверь не запирала я,
Не зажигала свеч,
Не знаешь, как, усталая,
Я не решалась лечь.

Смотреть, как гаснут полосы
В закатном мраке хвой,
Пьянея звуком голоса,
Похожего на твой.

И знать, что все потеряно,
Что жизнь — проклятый ад!
О, я была уверена,
Что ты придешь назад.
1911

Веет ветер лебединый

Веет ветер лебединый,
Небо синее в крови.
Наступают годовщины
Первых дней твоей любви.

Ты мои разрушил чары,
Годы плыли, как вода.
Отчего же ты не старый,
А такой, как был тогда?

Еще весна таинственная млела,

Еще весна таинственная млела,
Блуждал прозрачный ветер по горам
И озеро глубокое синело —
Крестителя нерукотворный храм.

Ты был испуган нашей первой встречей,
А я уже молилась о второй, —
И вот сегодня снова жаркий вечер…
Как низко солнце стало над горой…

Ты не со мной, но это не разлука,
Мне каждый миг — торжественная весть.
Я знаю, что в тебе такая мука,
Что ты не можешь слова произнесть.
1917

Еще об этом лете

Отрывок
И требовала, чтоб кусты
Участвовали в бреде,
Всех я любила, кто не ты
И кто ко мне не едет…
Я говорила облакам:
«Ну, ладно, ладно, по рукам».
А облака — ни слова,
И ливень льется снова.
И в августе зацвел жасмин,
И в сентябре — шиповник,
И ты приснился мне — один
Всех бед моих виновник.
Осень 1962. Комарово

Слаб голос мой, но воля не слабеет

Ушла к другим бессонница-сиделка,
Я не томлюсь над серою золой,
И башенных часов кривая стрелка
Смертельной мне не кажется стрелой.

Как прошлое над сердцем власть теряет!
Освобожденье близко. Все прощу,
Следя, как луч взбегает и сбегает
По влажному весеннему плющу.

Сказал, что у меня соперниц нет

Сказал, что у меня соперниц нет.
Я для него не женщина земная,
А солнца зимнего утешный свет
И песня дикая родного края.
Когда умру, не станет он грустить,
Не крикнет, обезумевши: «Воскресни!»
Но вдруг поймет, что невозможно жить
Без солнца телу и душе без песни.
…А что теперь?

Я сошла с ума, о мальчик странный

Я сошла с ума, о мальчик странный,
В среду, в три часа!
Уколола палец безымянный
Мне звенящая оса.

Я ее нечаянно прижала,
И, казалось, умерла она,
Но конец отравленного жала
Был острей веретена.

О тебе ли я заплачу, странном,
Улыбнется ль мне твое лицо?
Посмотри! На пальце безымянном
Так красиво гладкое кольцо.

Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха.

И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви,
Как я знаю эти упорные
Несытые взгляды твои!

ЛЮБОВЬ

То змейкой, свернувшись клубком,
У самого сердца колдует,
То целые дни голубком
На белом окошке воркует,

То в инее ярком блеснет,
Почудится в дреме левкоя…
Но верно и тайно ведет
От радости и от покоя.

Умеет так сладко рыдать
В молитве тоскующей скрипки,
И страшно ее угадать
В еще незнакомой улыбке.

Ты письмо мое, Милый, не комкай.
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на Твоем пути.

Не гляди так, не хмурься гневно.
Я любимая, я Твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я —

В этом сером, будничном платье,
На стоптанных каблуках…
Но, как прежде жгуче объятье,
Тот же страх в огромных глазах.

Ты письмо мое, милый, не комкай,
Не плачь о заветной лжи,
Ты его в Твоей бедной котомке
На самое дно положи.

Ты к морю пришел, где увидел меня

Ты к морю пришел, где увидел меня,
Где, нежность тая, полюбила и я.

Там тени обоих: твоя и моя,
Тоскуют теперь, грусть любви затая.

И волны на берег плывут, как тогда,
Им нас не забыть, не забыть никогда.

И лодка плывет, презирая века,
Туда, где в залив попадает река.

И этому нет и не будет конца,
Как бегу извечному солнца-гонца.
1906

А! это снова ты. Не отроком влюбленным,
Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным
Ты в этот дом вошел и на меня глядишь.
Страшна моей душе предгрозовая тишь.
Ты спрашиваешь, что я сделала с тобою,
Врученным мне навек любовью и судьбою.
Я предала тебя. И это повторять —
О, если бы ты мог когда-нибудь устать!
Так мертвый говорит, убийцы сон тревожа,
Так ангел смерти ждет у рокового ложа.
Прости меня теперь. Учил прощать Господь.
В недуге горестном моя томится плоть,
А вольный дух уже почиет безмятежно.
Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
И крики журавлей, и черные поля…
О, как была с тобой мне сладостна земля!
1916

Я гибель накликала милым

Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О, горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим.
Как вороны кружатся, чуя
Горячую, свежую кровь,
Так дикие песни, ликуя,
Моя насылала любовь.
С тобою мне сладко и знойно,
Ты близок, как сердце в груди.
Дай руку мне, слушай спокойно.
Тебя заклинаю: уйди.
И пусть не узнаю я, где ты,
О Муза, его не зови,
Да будет живым, не воспетым
Моей не узнавший любви.
1921

Высокие своды костела

Высокие своды костела
Синей, чем небесная твердь…
Прости меня, мальчик веселый,
Что я принесла тебе смерть —

За розы с площадки круглой,
За глупые письма твои,
За то, что, дерзкий и смуглый,
Мутно бледнел от любви.

Я думала: ты нарочно —
Как взрослые хочешь быть.
Я думала: темно-порочных
Нельзя, как невест, любить.

Но все оказалось напрасно.
Когда пришли холода,
Следил ты уже бесстрастно
За мной везде и всегда,

Как будто копил приметы
Моей нелюбви. Прости!
Зачем ты принял обеты
Страдальческого пути?

И смерть к тебе руки простерла…
Скажи, что было потом?
Я не знала, как хрупко горло
Под синим воротником.

Прости меня, мальчик веселый,
Совенок замученный мой!
Сегодня мне из костела
Так трудно уйти домой.

Ноябрь 1913

Что ты бродишь, неприкаянный…

Что ты бродишь, неприкаянный,
Что глядишь ты не дыша?
Верно, понял: крепко спаяна
На двоих одна душа.

Будешь, будешь мной утешенным,
Как не снилось никому.
А обидишь словом бешеным —
Станет больно самому.
Декабрь 1921

Приходи на меня посмотреть

Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: «Довольно!»

Каждый вечер подносят к окну
Мое кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!

Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжелых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.

А ты теперь тяжелый и унылый (моя любовь)

А ты теперь тяжелый и унылый,
Отрекшийся от славы и мечты,
Но для меня непоправимо милый,
И чем темней, тем трогательней ты.

Ты пьешь вино, твои нечисты ночи,
Что наяву, не знаешь, что во сне,
Но зелены мучительные очи,-
Покоя, видно, не нашел в вине.

И сердце только скорой смерти просит,
Кляня медлительность судьбы.
Всё чаще ветер западный приносит
Твои упреки и твои мольбы.

Но разве я к тебе вернуться смею?
Под бледным небом родины моей
Я только петь и вспоминать умею,
А ты меня и вспоминать не смей.

Так дни идут, печали умножая.
Как за тебя мне Господа молить?
Ты угадал: моя любовь такая,
Что даже ты не смог ее убить.

О, жизнь без завтрашнего дня

О, жизнь без завтрашнего дня!
Ловлю измену в каждом слове,
И убывающей любови
Звезда восходит для меня.

Так незаметно отлетать,
Почти не узнавать при встрече,
Но снова ночь. И снова плечи
В истоме влажной целовать.

Тебе я милой не была,
Ты мне постыл. А пытка длилась,
И как преступница томилась
Любовь, исполненная зла.

То словно брат. Молчишь, сердит.
Но если встретимся глазами —
Тебе клянусь я небесами,
В огне расплавится гранит.

Не будем пить из одного стакана
Ни воду мы, ни сладкое вино,
Не поцелуемся мы утром рано,
А ввечеру не поглядим в окно.
Ты дышишь солнцем, я дышу луною,
Но живы мы любовию одною.

Со мной всегда мой верный, нежный друг,
С тобой твоя веселая подруга.
Но мне понятен серых глаз испуг,
И ты виновник моего недуга.
Коротких мы не учащаем встреч.
Так наш покой нам суждено беречь.

Лишь голос твой поет в моих стихах,
В твоих стихах мое дыханье веет.
О, есть костер, которого не смеет
Коснуться ни забвение, ни страх.
И если б знал ты, как сейчас мне любы
Твои сухие, розовые губы!

Однажды Ахматовой в поезде захотелось курить. Нашарила в сумке какую-то дохлую папироску, но спичек не было. Вышла на площадку, где зверски матерились мальчишки-красноармейцы. У них тоже не нашлось огонька, и тогда она изловчилась прикурить от одной из красных, жирных искр, которые сыпались с паровоза. Парни пришли в восторг: эта не пропадет!.. И правда, она прожила долгую жизнь и перенесла очень многое. Не пропала…

На вокзале пахло гарью и тревогой. С самой Пасхи дождик не кропил землю. По болотам вокруг Санкт-Петербурга горел торф. Старые люди сразу сказали, что это не к добру. И напророчили - 19 июля 1914 года началась война. Её-то и обсуждали за обедом в буфете царскосельского вокзала трое поэтов - Блок, Ахматова и Гумилёв. Когда Блок ушел, улыбнувшись на прощание своей мертвой и сухой улыбкой, Гумилёв воскликнул: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев!» Самого себя он и не думал пожалеть и уже записался добровольцем на фронт. Анна грустно поглядывала на отвороты его солдатской шинели.

Ахматова и Гумилёв с сыном Лёвой

Они впервые увиделись десятью годами раньше, в Царском Селе, где жила семья Горенко. У пятнадцатилетней Анечки были длинные и прямые, как водоросли, тёмные волосы, хрупкая стройная фигурка и светлые глаза, которые меняли цвет: кому-то они казались серыми, а кому-то голубыми или зелёными. Гимназист Коля Гумилёв не знал еще её имени, но полюбил на всю жизнь. Чуть позже, накануне Рождества, в сочельник, они встретились в Петербурге возле Гостиного Двора и познакомились. Из воспоминаний подруги детства — Валерии Срезневской: «Аня ничуть не была заинтересована этой встречей. … Но, очевидно, не так отнесся Николай Степанович …. Часто, возвращаясь из гимназии, я видела, как он шагает вдали в ожидании появления Ани. Он специально познакомился с Аниным старшим братом Андреем, чтобы проникнуть в их довольно замкнутый дом. Ане он не нравился; вероятно, в этом возрасте девушкам нравятся разочарованные молодые люди, старше 25 лет, познавшие уже много запретных плодов и пресытившиеся их пряным вкусом. Но уже тогда Коля не любил отступать перед неудачами. Он не был красив - в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри. Он много читал, любил французских символистов, хотя не очень свободно владел французским языком, однако вполне достаточно, чтобы читать, не нуждаясь в переводе. Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлиненным бледным лицом, - я бы сказала, не очень заметной внешности, но не лишенной элегантности. Так, блондин, каких на севере у нас можно часто встретить. Позже, возмужав и пройдя суровую кавалерийскую военную школу, он сделался лихим наездником, обучавшим молодых солдат, храбрым офицером (он имел два «Георгия» за храбрость), подтянулся и, благодаря своей превосходной длинноногой фигуре и широким плечам, был очень приятен и даже интересен, особенно в мундире. А улыбка и несколько насмешливый, но милый и не дерзкий взгляд больших, пристальных, чуть косящих глаз нравились многим и многим. Говорил он чуть нараспев, нетвердо выговаривая «р» и «л», что придавало его говору совсем не уродливое своеобразие, отнюдь не похожее на косноязычие».

Два начинающих поэта… Но Коля слушал её стихи вполуха. Да разве кто-нибудь полюбил хоть одну женщину за стихи?.. «Ты такая гибкая, - говорил Анне Гумилёв. - Может быть, ты бы лучше танцевала?» (Аня с положения «стоя» могла выгнуться так, что доставала спокойно головой до пяток. Ей завидовали балерины Мариинского театра).

Гумилёв так и не узнал, почему долгих семь лет она ему отказывала. Просто Анна безнадежно влюбилась в петербургского студента Владимира Голенищева-Кутузова. Сюжета в любви не просматривается. Трагедия заключалась в том, что студент не обращал на высокую худенькую девушку-подростка ровно никакого внимания. Она бесилась, отчаивалась, падала в обмороки, проливала слёзы. И даже пыталась повеситься на гвозде - гвоздь, к счастью, выпал из известковой стенки. Та юношеская несчастная любовь спалила дотла нервную и обморочную девицу. С тех пор Ахматова утратила способность страстно увлекаться (оставив за собой умение страстно увлекать), зато научилась любить ровно и спокойно и к каждому из многочисленных своих мужчин относилась так, будто уже прожила с ним в супружестве десятки лет - всё понимая, всё прощая.

Лондонская мумия

В семье у Ани тоже было неладно. Отец, Андрей Антонович Горенко, настоящий красавец и любимец женщин, тратил безрассудно деньги, открыто изменял матери и часто пропадал из дома. Мать, Инна Эразмовна, беззащитная женщина с прозрачными глазами, и без того хлебнула горя: трое из шести её детей умерли от туберкулеза. С некоторых пор Инна Эразмовна существовала как во сне. Как вспоминает в мемуарах Ариадна Тыркова-Вильямс: «Странная это была семья, Горенко, откуда вышла Анна Ахматова. Куча детей. Мать богатая помещица, добрая, рассеянная до глупости, безалаберная, всегда думавшая о чём-то другом, может быть, ни о чём. В доме беспорядок. Едят когда придется, прислуги много, а порядка нет. Гувернантки делали что хотят. Хозяйка бродит как сомнамбула. Как-то, при переезде в другой дом, она долго носила в руках толстый пакет с процентными бумагами на несколько десятков тысяч рублей и в последнюю минуту нашла для него подходящее место - сунула пакет в детскую ванну, болтавшуюся позади воза. Когда муж узнал об этом, он помчался на извозчике догонять ломового. А жена с удивленьем смотрела, чего он волнуется да ещё и сердится».

В одиннадцать лет Анна, вообразив себя поэтом, попробовала набросать свою биографию в материнской хозяйственной тетрадке. Отец, узнав о стихах, обозвал дочь декаденткой и потребовал: «Не смей позорить мою фамилию!» От литературы Андрей Антонович был далёк, хоть и приятельствовал в своё время с Достоевским. Маленькая декадентка Аня послушалась и… стала подписываться под стихами фамилией прабабки из рода татарских князей - Ахматова. Она видела мистический смысл в одной своей детской находке: гуляя с няней по аллее благоуханного, утопавшего в зелени Царского Села, она увидела в траве булавку в виде лиры. Маленькая Аня была уверена: эту булавку обронил бродивший по этим аллеям около века назад смуглый отрок.


Царское село, парк

Пушкин и Ахматова - тема отдельная. Однажды, году этак в сороковом, Пушкин приснился её подруге Фаине Раневской. Раневская позвонила Ахматовой. Анна, побледнев от волнения, коротко выдохнула: «Немедленно еду, - и добавила с завистью: - Какая вы счастливая! Мне Он никогда не снился». Ахматова не скрывала, что терпеть не может Наталью Гончарову; похоже, она ревновала. У друзей и поклонников Ахматовой, которыми эта одинокая женщина всегда была окружена, сложилось впечатление, что любила она только Александра Сергеевича и никого больше. Про гвоздь и обмороки мало кто знал…

Когда Голенищев-Кутузов собрался жениться, Гумилёв всё-таки добился согласия Анны: 12 апреля 1910 года они обвенчались. Ещё из воспоминаний Валерии Срезневской: «В одно прекрасное утро, я получила извещение об их свадьбе. Меня это удивило. Вскоре приехала Аня. … Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что ничего в ней не изменилось; у неё не было совсем желания, как это часто встречается у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для неё, ни для меня. Мы много и долго говорили на разные темы. Она читала стихи, гораздо более женские и глубокие, чем раньше. В них я не нашла образа Коли. Как и в последующей лирике, где скупо и мимолетно можно найти намеки о её муже, в отличие от его лирики, где властно и неотступно, до самых последних дней его жизни, сквозь все его увлечения и разнообразные темы маячит образ его жены. То русалка, то колдунья, то просто женщина, «таящая злое торжество»

В свадебное путешествие они поехали в Париж. И там Анна немедленно влюбилась в другого. «У него была голова Антиноя и глаза с золотыми искрами – он был совсем не похож ни на кого на свете». Молодой и очень бедно одетый художник, имени которого тогда ещё никто не знал, с невероятной быстротой рисовал в синем блокноте странные, удлиненные портреты. Быстрый обмен взглядами между ним и Анной произошёл, когда Гумилёв на несколько минут куда-то отлучился. Вернувшись, Николай понял всё, и даже поссорился с Модильяни. Но изменить уже ничего не мог. «Я ещё приду сюда когда-нибудь», – сказала Анна художнику, и сдержала обещание. Она разыскала его сама…


Амедео Модильяни

Потом было возвращение в Россию. Жить поехали в исконный родительский дом Гумилёва, в Слепнёво. Здесь, пожалуй, меньше, чем где-либо, Анна чувствовала себя дома. Узкий диван в её комнате был таким твёрдым, что Ахматова ночью просыпалась и долго сидела, чтобы отдохнуть от аскетического ложа. Впрочем, ничего не делала, чтобы переменить постель, - словно знала, что она здесь недолго задержится. Вежливая, одинокая, неприступная, она не могла не раздражать свекровь… Та называла Анну в глаза египетской плясуньей и за глаза - знаменитой лондонской мумией. Из воспоминаний самой Анны Андреевны о Слепнёво: «Земский начальник Иван Яковлевич Дерин - очкастый и бородатый увалень, когда оказался моим соседом за столом и умирал от смущенья, не нашёл ничего лучшего чем спросить меня: «Вам, наверно, здесь очень холодно после Египта?» Дело в том, что он слышал, как тамошняя молодежь за сказочную мою худобу и (как им тогда казалось) таинственность называла меня знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье». Египет… Анна никогда не была в Египте, так же, как и в Лондоне. Но в ней было что-то египетское, что видел и Модильяни.

Один из карандашных портретов Анны работы Модильяни

Анна и сама верила, что её присутствие накликает беду. Она с опаской относилась к своим способностям толковать сновидения, видеть людей насквозь. Мужа она тоже видела насквозь. Так что и бровью не повела, когда влюблённый Гумилёв, который столько лет её добивался, через пять месяцев после свадьбы укатил в Африку в поисках приключений. Какие же они были разные! Она созерцала, он действовал. Она терпеть не могла экзотики и выходила в другую комнату, когда он заводил разговоры о своих путешествиях по Абиссинии, об охоте на тигров. Привыкшая писать и читать по ночам, Анна спускалась к завтраку позже всех - в неизменном малахитовом ожерелье и белом чепчике из тонких кружев, будто гостья, - и для неё приходилось по новой раздувать угли для самовара. Жаворонок-Гумилёв, спозаранку прилежно работавший, укорял её некрасовскими строками:

«Белый день занялся над столицей.

Сладко спит молодая жена,

Только труженик муж бледнолицый

Не ложится, ему не до сна…»

Ахматова обезоруживала цитатой из того же , любимого обоими с детства:

«На красной подушке

Первой степени Анна лежит».

Они постоянно в чём-то соперничали. Гумилёв по-прежнему не принимал её стихов. Как говорила потом сама Ахматова: «Вся Россия подражала Гумилёву. А я - нет». Ещё рассказывала: «Раз мы ссорились - как все люди ссорятся, и я сказала: «А всё равно я лучше тебя стихи пишу». Стоит ли удивляться, что от своей несравненной Анны Гумилёв во второй раз умчался в Африку.

На бесплатной скамейке

А она - в Париж. О её приезде Модильяни узнал по розам, которые лежали на полу в его комнатушке.

Как вы проникли в дом? У вас же нет ключа!

Я бросала розы в окно.

Не может быть! Они так красиво лежали!

Модельяни бесконечно рисовал её (из тех рисунков осталось немного, большинство погибли в Царском Селе в первые годы революции). В дождик они ходили по городу под огромным очень старым черным зонтом. Моди по-прежнему был никому не известен и отчаянно беден. Они читали друг другу Бодлера и Верлена, сидя на бесплатной скамейке Люксембургского сада, а не на платных стульях, как было принято. Над Эйфелевой башней кружили похожие на этажерки первые аэропланы. Когда Амедео познакомился с одним авиатором, то был разочарован: «Они же просто спортсмены…» «А чего вы ожидали?» - пожимала плечами Ахматова, которая всегда всё знала наперёд и ничему не удивлялась.

Амедео поражало в ней свойство угадывать мысли, видеть чужие сны, предсказывать разные мелочи. Он всё повторял: «Oh communique!» (О передача мыслей!) - и жалел, что не может понимать её русских стихов. Был ли влюблен Модильяни? Скорее да, чем нет. А Ахматова? Скорее очарована, чем действительно влюблена. Она переживала пору своего женского триумфа. На парижских улицах на неё все заглядывались, мужчины вслух выражали своё восхищение, а женщины с завистью провожали глазами. Русская ходила в белом платье и широкополой соломенной шляпе с большим белым страусовым пером. Перо привез из Абиссинии Гумилёв.

… И снова домой, к мужу. «В 1911 году я приехала в Слёпнево прямо из Парижа, и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая веками знала всех в Слепнёве, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: «К слепнёвским господам хранцужанка приехала»…

Как их замолчать заставить?

Парижский её адюльтер - это Николай ещё пережил. Вот чего он совсем не хотел принимать - так это её стихов. Он по-прежнему считал их слабыми, советовал писать короче и недоумевал, отчего на литературных вечерах в Петербурге молодежь беснуется, увидев Ахматову. Два тоненьких сборника, «Вечер» и «Чётки», сделали чудо. Слава налетела внезапно, как смерч, но не сбила с ног эту странную женщину. И внешне, и внутренне Ахматова осталась невозмутимой. «Я женщин научила говорить. Но, Боже, как их замолчать заставить!» - шутила она.

Анне по душе богемная жизнь. А цвет петербургской богемы собирается каждый вечер в «Бродячей собаке», где танцует Тамара Карсавина, тоскует мрачный , льётся вино и до утра ведутся разговоры о Провидении, о поэзии, о странностях русского эроса. Там произносятся «ночные» слова, которые утром никто не повторит, там перекрещиваются взоры и завязываются любовные драмы. Исступленные, горькие, надменные, они не умеют быть просто счастливыми: им надо тиранить друг друга, поить допьяна печалью, изменять и без конца искать перемен.

К Анне мужчины слетаются как мотыльки. Бывало, человек, только что с ней познакомившись, тут же объяснялся в любви. Один несчастный молоденький офицер, Михаил Линдеберг, из-за неё застрелился. Да и другим Ахматова принесла очень нелегкую, как беду, любовь. По утрам от графа Валентина Зубова ей приносят розы - томные, ласковые, на длинных подрагивающих стеблях. Граф - по-настоящему богатый поклонник. В его роскошном чёрно-мраморном дворце расхаживают лакеи в камзолах и белых чулках, разносят шерри-бренди, чай, сладости. В Зелёном зале с малахитовым камином Валентин Платонович устраивает концерты. Анна Андреевна любит сидеть перед этим камином на белой медвежьей шкуре в струящемся платье лилового шёлка. Граф целыми вечерами не сводит с неё глаз. Когда она выходит читать стихи, он бледнеет и замирает на месте. И всё же Ахматова оставляет Зубова - ради Николая Недоброво, которого вскоре меняет на Бориса Анрепа.

Величественной Ахматовой, которую сравнивают с античной героиней, на самом деле еще только двадцать шесть лет. И она нередко нарушает седьмую заповедь. О да, ей было в чём себя упрекнуть! Гумилёв, разумеется, тоже не без греха. В Петербурге поговаривали, что он привёз из Африки чернокожую принцессу. Заморской наложницы не обнаружилось, а вот домашних увлечений - сколько угодно. К примеру, его собственная племянница Машенька Кузьмина-Караваева. И целый хор возлюбленных из числа учениц, одна даже родила Николаю ребёнка. Продолжая сохранять брак и дружбу, Ахматова с Гумилёвым наносят друг другу удар за ударом. Впрочем, Анна давно уже называет его другом и братом. Но Гумилёв думает иначе. «Аня, ты не любишь и не хочешь понять этого», - пишет он, безнадежно влюблённый, несмотря на все свои романы, в собственную жену.

И снова – свидетельство Валерии Срезневской: «Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих «сизых голубков». Их отношения были скорее тайным единоборством. С её стороны - для самоутверждения как свободной от оков женщины; с его стороны - желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собою, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому. Я не совсем понимаю, что подразумевают многие люди под словом «любовь». … У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца, - я-то это знаю, как, вероятно, никто. Но Николай Степанович, отец её единственного ребенка, занимает в жизни её сердца скромное место. Странно, непонятно, может быть, и необычно, но это так».

Рождение Гумильвёнка, как окрестили младенца друзья, не произвело на супругов видимого впечатления. Они оба затратили больше времени на написание стихов в честь этого события, чем на возню с дитятей. Зато свекровь Анна Ивановна помягчела к невестке и всё ей простила за внука. Маленький Лёвушка прочно оседает на руках счастливой бабушки. И уж, конечно, скрепить брак двух поэтов не может - Ахматова и Гумилёв всё-таки разводятся вскоре после возвращения Николая с мировой войны.

Валерия Срезневская: «Сидя у меня в небольшой тёмно-красной комнате, на большом диване, Аня сказала, что хочет навеки расстаться с ним. Коля страшно побледнел, помолчал и сказал: «Я всегда говорил, что ты совершенно свободна делать всё, что ты хочешь». Встал и ушёл. Многого ему стоило промолвить это… ему, властно желавшему распоряжаться женщиной по своему желанию и даже по прихоти. Но все же он сказал это!»

…Странно, но, рассказывая об Ахматовой, нет нужды как-то особенно выделять 1917 год, войны, мировой пожар… Это словно её и не затрагивало, хотя весьма заметно отражалось на ухудшении бытовой жизни. С некоторых пор королеву Серебряного века видят на улице продающей мешок селёдки, которую выдал в качестве пайка Союз писателей. Анна Андреевна стоит от мешка поодаль, делая вид, что селёдка не имеет к ней никакого отношения. На литературные вечера она не ходит с тех пор, как по рассеянности выронила из муфты свою лаковую лодочку - новых туфель ей не достать. К слову, в эти дни - Буревестник революции живёт в отличном особняке и скупает по дешёвке у голодных и ещё недострелянных русских аристократов фамильные камешки. Анне почти нет до всего этого дела: её главная всегда свершалась внутри.


с сыном Львом

Только вот в сентябре 1921 года девятилетнему Лёве Гумилёву школьники постановили не выдавать учебников. Просто потому, что 25 августа его отец был расстрелян по обвинению в причастности к белогвардейскому заговору. Последнее, что написал поэт, было:

«Я сам над собой насмеялся

И сам я себя обманул,

Когда мог подумать, что в мире

Есть что-нибудь, кроме тебя»…

Пунические войны

Второй муж, Вольдемар Шилейко

За две недели до расстрела Гумилёва умер голодающий Блок. Собственно, на его похоронах-то Анна Андреевна и узнала об аресте бывшего мужа. Кончилась эра эстетства, любовных метаморфоз и тонкой мистической поэзии. Карнавальные маски, жёлтые кофты, ананасы в шампанском - все кануло. Россия больше не сходила с ума от стихов, у её жителей появились более серьезные проблемы - как выжить.

После развода с Гумилёвым Анна Андреевна скиталась по знакомым, пока её не приютил в служебной квартире Мраморного дворца востоковед Вольдемар Шилейко. Он виртуозно переводил с аккадского языка, был блестяще образован. И при этом капризен, вздорен, язвителен и груб, что Ахматова почему-то стойко терпела, считая, что новый её муж немного не в себе. Отношения их поражали окружающих.

Я выучила французский по слуху, на уроках старшего брата с сестрой, - говорила Ахматова.

Если б собаку учили столько, сколько тебя, она давно бы стала директором цирка! - отзывался Шилейко.

«Вот он был такой, - вспоминала Ахматова. - Мог поглядеть на меня, после того как мы позавтракали яичницей, и произнести: «Аня, вам не идет есть цветное». Кажется, он же говорил гостям: «Аня поразительно умеет совмещать неприятное с бесполезным».

Чего они все от неё хотели? Она была чрезвычайно умна, что как будто бы не обязательно для поэта, и очень добра, что уж вовсе не обязательно для красивой женщины. Но каждый из её мужей и возлюбленных не был ею доволен и пытался как-то её изменить. Бориса Анрепа раздражало её христианство: «Она была бы Сафо, если бы не её православная изнеможенность». Шилейко рвал и бросал в печку её рукописи, растапливал ими самовар. Она была при нём чем-то вроде секретаря, часами записывая под диктовку его переводы клинописи. Ещё покорно колола дрова, потому что Шилейко не мог этого делать, у него был ишиас. Когда же Анна Андреевна сочла, что муж исцелился, просто покинула его. И протянула с удовлетворенным вздохом: «Развод… Какое же приятное чувство!» Позже, в разговоре с Вячеславом Ивановым, когда он стал рассказывать ей о хеттской клинописи, Ахматова сказала: «Что вы мне говорите о хеттских табличках? Я же с ними десять лет прожила»…


С третьим мужем, Николаем Пуниным

Только вот очень скоро её принялся «обуздывать» новый поработитель - ничуть не лучше прежних. Вспоминает Елена Гальперина-Осмёркина: «В августе 1927 года я как-то проходила с художником А. А. Осмёркиным по главной аллее ленинградского Летнего сада. … Мы повернули в боковую аллею, и я увидела вдали две фигуры: женщину и мужчину. … В мужчине я вскоре угадала Н. Н. Пунина, искусствоведа, которого я видела еще в 1920 году в доме художника Ю. П. Анненкова, мужа моей двоюродной сестры. А в этот мой приезд я узнала, что имя Пунина связывают с именем Ахматовой. Да, это они теперь шли по аллее Летнего сада. Он в светлом костюме, она в лёгком платье. Мне бросилась в глаза знакомая по портретам челка. Я никогда ещё не видала живую Ахматову, но знала её изображения - и живописные портреты, и зарисовки, и фотографии. И всегда я читала на её лице выражение какой-то отчужденности и тщательно скрываемого богатства внутреннего мира. Но теперь к нам приближалась женщина, улыбка которой, сиянье глаз были полны радостью бытия. «Да, я счастлива, - читалось на её лице, - счастлива вполне». Пунин был тоже в прекрасном настроении, но в его повадке сквозило самодовольство. Весь его вид, казалось, говорил: «Это я сумел сделать её счастливой».

Заместитель наркома просвещения Луначарского, комиссар Русского музея и Эрмитажа, Николай Пунин был давно влюблён в Анну и, когда она снова осталась без крыши над головой, сделал ей предложение. Королева опять попала во дворец. Точнее - в проходную комнатку во флигеле Шереметевского дворца, так называемого Фонтанного дома, многократно описанного в её стихах. Ахматовой и Пунину пришлось жить вместе с его бывшей женой Анной Евгеньевной и дочкой Ирой. Анна Андреевна сдавала ежемесячно в общий котёл «кормовые» деньги. Вторую половину своих жалких доходов, оставив лишь на папиросы и на трамвай, отсылала на воспитание сына в Бежецк. Жили странно. «У меня всегда так», - кратко объясняла Ахматова.

Из воспоминаний Эммы Григорьевны Герштейн: «В тридцатых годах всё было устроено так, чтобы навсегда забыть и литературную славу Ахматовой, и те времена, когда одна её внешность служила моделью для элегантных женщин артистической среды. Николай Николаевич при малейшем намёке на величие Ахматовой сбивал тон нарочито будничными фразами: «Анечка, почистите селёдку». … Один эпизод мне с горечью описала сама Анна Ахматова. В 1936–1937 гг. она специально пригласила Л. Я. Гинзбург и Б. Я. Бухштаба послушать её новые стихи. Когда они пришли и Ахматова уже начала читать, в комнату влетел Николай Николаевич с криком: «Анна Андреевна, вы - поэт местного царскосельского значения».

На людях Пунин делал вид, что их с ней ничего не связывает. Когда к Анне Андреевне приходил кто-то из знакомых, Николай Николаевич даже не здоровался с гостем, сидел читал газету, как посторонний. С Анной они были неизменно на «вы». Когда же Ахматова делала попытки покинуть эту нелепую жизнь, Пунин валялся в ногах и говорил, что жить без неё не может, а если он не будет жить и получать зарплату, погибнет вся семья.

Как эти ни странно, но по отношению к дочери Пунина в Анне Андреевне (к великой ревности сына Лёвы) вдруг проснулась материнская нежность. Лёву же мать по-прежнему не замечает, хотя с некоторых пор он тоже живёт с ними: в Фонтанном доме ему достаётся для ночёвки нетопленый коридор. «Жить в квартире Пуниных было скверно… Мама уделяла мне внимание только для того, чтобы заниматься со мной французским языком. Но при её антипедагогических способностях я очень трудно это воспринимал», - вспоминал уже немолодой Лев Николаевич.

Этот странный период (впрочем, не страннее прочих) тоже прошёл. Ахматова рассталась и с Пуниным. Как она сама рассказывала Лидии Чуковской, дело было так: «Я сказала Анне Евгеньевне при нём: «Давайте обменяемся комнатами». Её это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: «Вы бы ещё хоть годик со мной побыли». Потом произнес: «Будет он помнить про царскую дочь» - и вышел из комнаты. И это было всё. С тех пор я о нем ни разу не вспомнила. Мы, встречаясь, разговариваем о газете, о погоде, о спичках, но его, его самого я ни разу не вспомнила».

Последней любовью Ахматовой стал врач-патологоанатом Гаршин (племянник писателя). Они должны были пожениться, но в последний момент жених отказался. Накануне ему приснилась покойная жена, которая умоляла: «Не бери в дом эту колдунью!»

В счастливом неведении

Так и осталась Ахматова без семьи и без дома. С тех пор она жила в гостях. В доме ленинградского коллекционера Рыбакова за роскошным столом, заставленным деликатесами, где суп разливали «не то в старый сакс, не то в старый севр», среди парадно-элегантных гостей Ахматова сидела в стареньком чёрном шёлковом халате с вышитыми драконами - шёлк кое-где заметно посёкся и пополз.

Охотники предоставить кров этой великой женщине находились даже тогда, когда это сделалось опасно. Её стихи ещё не запретили, но Ахматова эту опасность чувствовала. Бывало, посреди разговора за столом вдруг умолкала и, показав глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш, потом громко произносила что-нибудь светское: «Хотите чаю?» Исписывала клочок быстрым почерком и протягивала собеседнику. Тот прочитывал стихи, быстро запоминал и возвращал. «Нынче ранняя осень», - говорила Ахматова, сжигая бумажный клочок над пепельницей. Она писала теперь не о странностях любви, а о расстрелянном муже, об арестованном сыне, о тюремных очередях…

Наукой быть матерью арестанта Ахматова овладела быстро. Вот эта ноша была по ней - не то что возня с младенцем и нудный труд наставницы. Семнадцать месяцев Ахматова провела в тюремных очередях, «трехсотая, с передачею» стояла под Крестами. Однажды, поднимаясь по лестнице, заметила, что ни одна женщина не смотрит в большое зеркало на стене - амальгама отражала лишь строгие и чистые женские профили. Тогда вдруг растаяло чувство одиночества, мучившее её с детства: «Я была не одна, а вместе со своей страной, выстроившейся в одну большую тюремную очередь».

Саму Анну Андреевну почему-то не трогали ещё лет десять. Она даже пользовалась некоторыми привилегиями… Её даже вывезли из блокадного Ленинграда. В Ташкент. Как ценного специалиста. Она так привыкла скитаться, что и там легко вписалась в пейзаж. И со смехом рассказывала, что в первую же неделю в Ташкенте к ней на улице подошел азиат с осликом и спросил дорогу.

В эвакуации к ней паломничество. Люди идут и идут. Анна Андреевна вынуждена вывешивать записки на двери: «Работаю». Не помогает. Да и записки быстро исчезают - это ведь автограф. Ташкентское руководство готово обеспечить Ахматовой вполне сносную жизнь, предоставить ей квартиру, какие-то пособия. Ответ: «Как я возьму это, когда все мои близкие погибли в Ленинграде». Живёт нищенски. Лидия вспоминает: «В её комнате - градус мороза. … Она лежит, закутанная во все пальто. Кипятка нет, картошку не на чем сварить, обедать в столовку, куда я её устроила, пойти не в силах. К нам пойти есть, спать, греться отказалась, ссылаясь на слабость. Открыла мне, что на бедре у нее какой-то очень подозрительный желвак, который необходимо удалить…

8 января 1942. …Вчера, под вечер, я пришла к ней, счастливая от того, что, наконец, иду не с пустыми руками. … Она встретила меня так:

Л.К., я тут совершила страшное преступление! Такое, что меня бойкотируют все друзья, Штоки дали слово не приходить, Волькенштейны тоже… Железнова выгнала из комнаты старуху Блюм, которая у неё ютилась, выбросила в коридор её вещи; я застала старуху плачущей в коридоре, где ещё недавно умирал её муж, и предложила ей переехать жить ко мне… Ну что? вы присоединяетесь к бойкоту?

Присоединяюсь! - ответила я.

Передо мной сразу все померкло от огорчения. Как! мало того что ей дали самую плохую комнату в общежитии - маленькую, сырую, холодную, - к плесени, к холоду и неустройству ещё присоединится болтливая и глупая старуха Блюм!»

В той скорбной «схиме», которую Анна Андреевна добровольно приняла на себя и безропотно несла, успех и неуспех равно не имели значения. Короткий всплеск официального признания случился в начале 1946 года. Её стихи, написанные за время войны, опять печатали, к выходу в свет готовились два сборника. Ахматову даже пригласили выступить в Колонном зале Дома союзов. Когда она вышла на эстраду, публика встала и 15 минут не давала ей начать, аплодируя. Кто-то послал ей из зала записку: «Вы похожи на Екатерину II»… Илья Эренбург вспоминал: «Два дня спустя она была у меня, и когда я упомянул о вечере, покачала головой: «Я этого не люблю. А главное, у нас этого не любят!». И правда - второй концерт был отменён, зрителям вернули деньги. Вроде бы, Сталину рассказали, как прошёл первый, и он был разгневан. Требовал выяснить: «Кто организовал вставание?»

И вот наступил август 1946-го. «Что же теперь делать?» - спросил Ахматову случайно встреченный на улице . Вид у него был совершенно убитый. «Наверное, опять личные неприятности», - решила она и наговорила нервному Мише утешительных слов. А он и предположить не мог, что Ахматова просто не в курсе. Вся страна знала, что говорил Жданов на собрании ленинградских писателей в Смольном: «До убожества ограничен диапазон её поэзии. Поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и молельней!» Перепуганные насмерть писатели послушно исключили Ахматову из своего профессионального союза. И потом мучились без сна, не зная, поздороваться ли завтра с Анной Андреевной или сделать вид, что они не знакомы. И только она сама пребывала в счастливом неведении.

Вспоминает Сильва Гитович: «На другой день после этого собрания А. А., спокойная, статная, плавно поднималась по деревянной литфондовской лестнице. Встречные почтительно и робко жались к стене, давая ей дорогу. Смущённые служащие, затаив дыхание, сидели потупившись. Аня Капорина, с полными слёз глазами, разговаривала с ней. Окончив свои дела, А. А., как всегда, приветливо распрощалась и не спеша направилась к выходу. Лишь только за ней закрылась дверь, как горестный вздох удивления, восхищения и жалости пронёсся ей вслед: «Боже, какое самообладание! Подумайте, какая выдержка!» - поражались работники Литфонда. … Когда Анне Андреевне рассказали, что её приход в Литфонд, спокойствие и приветливость с окружающими удивили, всколыхнули и восхитили всё учреждение, она сказала: «Да боже мой! Мне ровным счетом ничего не было известно. Утренних газет я не видела, радио не включала, а звонить мне по телефону, по-видимому, никто не решился».

Блаженное неведение того, о чём знают все - как это в её стиле! Только через несколько дней ей попадётся на глаза газета, в которую была завернута рыба. И там — грозное Постановление ЦК, в котором Зощенко назван литературным хулиганом, а она сама - литературной блудницей. Зощенко знаменитое Постановление растоптало и буквально убило. Ахматова по обыкновению выжила. Только пожимала плечами: «Зачем великой стране надо пройти танками по грудной клетке одной больной старухи?»

«Стара собака стала»

С годами Ахматова сильно располнела. «Стара собака стала», - усмехалась на себя. Она не могла больше блистать точеной шеей и тонким станом - так стала блистать мрачноватым остроумием. Рассуждая с одним американским профессором о русском духе, который якобы хорошо понимал , Ахматова заметила: «Фёдор Михайлович считал, что, если человек совершил убийство, как Раскольников, он должен раскаиваться. А двадцатый век показал, что можно убить сотни ни в чём не виноватых людей и вечером пойти в театр».

Поразительно, но мужчины по-прежнему теряли от неё голову. Однажды к Анне Андреевне явился полуграмотный циркач-канатоходец и взмолился: «Или усыновите, или выходите за меня замуж!». Этого ей ещё только не хватало…

В стране тем временем снова происходили перемены. Вождь умер, долгий морок рассеялся. 15 апреля 1956 года, в день рождения Николая Степановича Гумилёва, с каторги вернулся Лев. У этого изгоя из изгоев не было шансов остаться на свободе, мало шансов выжить и ещё меньше - стать знаменитостью мирового масштаба. Но Лев Николаевич сделался блистательным историком, опровергнув мнение о том, что на детях природа отдыхает. Между тем характер у него был не из лёгких… Он обвинял Анну Андреевну во всех своих бедах. И особенно в том, что она не увезла его за границу, пока это было возможно. Не мог простить ни своего детства, ни холодного коридора в пунинской квартире, ни её материнской холодности. Бывало, катался по полу, срывался на визг. Его здоровье, в том числе и психическое, было основательно подорвано зоной.

Когда политзаключенные только-только стали возвращаться, Ахматова сказала: «Теперь две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили». Но в её собственном взгляде не было ни малейшего укора. При случае она спокойно поздоровалась с критиком, сделавшим карьеру на её травле. На вопрос «Зачем?» ответила: «Когда вам будет столько лет, сколько мне, и у вас будет дырявое сердце, тогда вы поймете, что всегда лучше поздороваться, чем наоборот!»

Иосиф Бродский называл её странствующей бесприютной государыней. Но в последние годы Ахматова наконец обрела собственный дом - кто-то в ленинградском Литфонде усовестился, и ей выделили дачку в Комарово: коридор, крылечко, веранда и одна комната. Она называла это жилище будкой и терпеть его не могла. Ахматова спала на лежаке с матрасом, вместо одной ножки были подложены кирпичи. Ещё там стоял столик, сделанный из старой двери. Висел рисунок Модильяни и икона, принадлежавшая Гумилёву.

В глубокой старости первый муж приснился Ахматовой. Он шёл по Царскому Селу, а она ему навстречу. И Гумилёв протянул ей белый носовой платок, чтобы вытирать слезы. Потом они, одетые в какие-то лохмотья, бродили по переулку в темноте. Они были бездомными, нищими, одинокими. И всё же счастливыми - такими, какими никогда не были наяву.

Татьяна Шохина,

Ирина Стрельникова

#СовсемДругойГород, экскурсии по Москве